Предисловие

Мой дед был человеком замечательным — мудрым, ласковым, с чуть хитроватым всепонимающим прищуром сквозь поблескивающие кругляшки маленьких очков по моде 50-х. Сигарета «Дукат» в прокуренном почти дочерна пластмассовом мундштуке и пишущая машинка «Олимпия», неторопливо клацающая ночи напролет. Журналист, юрист, он издавал еще до революции копеечную газету «Одесский листок», член Бунда, политрук у Котовского. Во время Гражданской войны его расстреливали с большой командой заключенных, но пуля лишь скользнула по спине. Потом он выбрался из-под трупов, наспех присыпанных землей. У него собирались бойцы бригады Котовского, писали воспоминания о героических походах. Они совсем не были похожи на героев: степенные старички в сероватых льняных костюмах, опирающиеся на обязательные палки с резиновыми наконечниками. Чудеса и легенды его жизни — романтика моего детства.

Эта книга — документальная повесть. Все в ней — бесхитростная правда, история, записанная сразу по окончании войны, пока еще все свежо в памяти. Рассказы моей матери о тех же событиях совпадают с рассказом деда. Мама прятала бабушку за шкафом. Они во время оккупации оставались в Одессе. Кормила их швейная машинка «Зингер», которая чудом сохранилась. Мама, внешне непохожая на еврейку и вышедшая замуж за русского (она носила его фамилию) за несколько месяцев до начала войны, довольно легко получила оккупационные документы и не боялась ходить по городу, носила в тюрьму передачи, а позже посылала их через партизан в гетто. Выжили чудом.

Рукопись была подготовлена к изданию в 1946 году в одесском издательстве «Маяк», но до печати дело не дошло. Редактором был Нотэ Лурье, известный еврейский писатель. В начале 1980-х годов, лет через двадцать после смерти деда, мы разговорились с Лурье, оказавшимся нашим соседом по даче. Он хорошо помнил деда и эту рукопись. Узнав, что она сохранилась, предложил опубликовать ее в журнале «Советише Геймланд» («Советская Родина»), членом редколлегии которого являлся. Я отнес рукопись в редакцию на улице Кирова в Москве. Они долго думали, но печатать так и не решились. Социалистическая Румыния была в то время большим другом Советского Союза. Вспоминать о том, что во время войны румыны воевали на стороне немцев, было политически некорректно. Никому не хотелось вспоминать одесское гетто, Богдановку. Достаточно Бабьего Яра.

Политические казусы... Листки рукописи давно пожелтели, им около 60 лет. Но я продолжаю верить в то, во что верил мой дед — историческая правда рано или поздно бывает востребована.

***

Я позволил себе отредактировать рукопись, стараясь сохранить стиль изложения, присущий времени, убрал вставные «конъюнктурные» куски со снами о Великом Вожде, написанные с наивной надеждой, что при соблюдении правил игры книга может увидеть свет.

Есть еще один момент, который смущает — цифры, количество погибших. Они не имеют отношения к статистике. Это цифры — эмоции, их нельзя отрицать, но их нельзя принимать на веру. Впрочем, на белом свете достаточно людей, которые умеют считать. Живые обязаны считать убитых.

Александр Токарев

Москва, 2005 г.

Фотоматериалы
Фильм "Исход" по повести Иосифа Александрович-Каплера

Пути смерти
(Записки узника гетто)

 

Иосиф Александрович-Каплер

1946

 

 

I

Я — юрист и был наивно уверен, что свои международные обязательства государства выполняют. Но Германия, только недавно заключившая с Советским Союзом договор о ненападении, без объявления войны бомбит наши города, её армии переходят наши границы. Я подумал было, что это опять дела «коварного Альбиона», что Англия в сговоре с Германией решила столкнуть лбами большевизм и фашизм. Загребать жар чужими руками — на них похоже… Однако, Англия продолжает воевать с Германией, даже заключила с нами союз о совместных военных действиях.

Ничего не понимаю!

Вспомнил первомайский парад на Красной площади в Москве, который я видел своими глазами: самолеты, эффектные выезды танков…

Конечно, мы победим!

Но… мы отступаем.

Не верится в сдачу одного города за другим, в разговорчики, что в Красной Армии много предателей и шпионов. Чушь какая-то!

Иду в военкомат вступать в армию.

— Старики нам не нужны, — говорит военком. — 55 лет. Больной, слепой. От вас больше вреда, чем пользы.

— Я бывший красный партизан!

— Теперь партизаны не нужны. Извините, у меня много работы — сами видите… — он жмет мне руку и выпроваживает за дверь.

В шесть утра, в двенадцать дня, в шесть вечера и в одиннадцать ночи слушаю последние известия. Все то же. Отступление продолжается. Фронт приближается. Уже появились в Одессе эвакуированные из Буковины и Бессарабии. Они осаждают пароходные и железнодорожные кассы. Очереди тянутся на целые кварталы. Глядя на них, одесситы готовятся к отъезду. Очереди растут с каждым днем. Началась спекуляция билетами и талонами на поезда и пароходы для эвакуации. Со спекулянтами борются, но это не помогает.

***

Очень много в Одессе эвакуированных евреев. Они прибывают отовсюду и спешат дальше. Знают, что ждёт их. Сообщения о том, что делали с евреями немцы в Варшаве, Люблине, других городах Польши и Буковины, вселяют ужас. Еврей считает минуты, когда эшелон, на котором он получил место, отойдет от Одессы. Пароходы переполнены беженцами. Перегружены до отказа. Они идут в Мариуполь и к берегам Кавказа. Немецкие самолеты бомбят эшелоны и пароходы. Тысячи людей гибнут.

Фронт приближается.

Ко мне приехала сестра с мужем и сыном из Бессарабии. Немцы уже подошли к Кишинёву. Надо спешить, поскорей уехать из Одессы. Потом будет труднее. Они едва выбрались из горевшего дома, в который попал снаряд. Кишинёв уже вероятно занят немцами или их союзниками румынами.

Сестра плачет. Шурин и племянник нервничают.

Чего ты ждешь? Кроме веревки от Гитлера ничего не получишь…

Немцы ещё далеко, — возражаю я. — Надо подготовиться, получить эвакуационный листок… Наши не пустят немцев в Одессу. Читай сегодняшнюю газету: «Одесса была, есть и будет советской!».

Слишком быстро они наступают. Польшу заняли за две недели. Смотри, не прогадай! Я не хочу лишиться брата!.. Езжай, умоляю тебя!..

Немцы бомбят Одессу. Первые бомбы упали в Малый переулок — уничтожили несколько домов, погибло много людей. Каждый день над городом кружат немецкие стервятники…

Стою на дежурстве у ворот дома: пять самолетов высоко плывут в чистом небе. Один из них резко пикирует вниз… Пронзительный свист, взрыв, душераздирающие крики раненых и умирающих. Рушатся стены домов. А вблизи никаких военных объектов…

Моя семья, напуганная бомбежками, как многие одесситы, отсиживается в Аркадии, дачной местности, в надежде, что там потише. Но и дачи пострадали, разрушены, а вынужденные дачники бросились в катакомбы 20-30 метров под землёй, они лучше бомбоубежищ предохраняют от прямых попаданий бомб. Здесь сыро, но спокойно. А я ночую дома — в центре Одессы.

Дом наш — трехэтажная коробка; окна квартиры на втором этаже над «Гастрономом» выходят на Торговую улицу. Дом опустел: одни эвакуировались, другие переселились в окрестности города. Остались только дворник с семьёй да ещё несколько человек. Воздушные тревоги чуть ли не каждый час: приходится выскакивать в подъезд — там безопаснее.

Итак, я ночую сегодня дома. В Аркадию идти поздно, да и нужно взять кое-какие продукты для семьи. Девять часов вечера. Сплю тревожно. Вдруг страшный свист и гул. Разрыва бомбы не слышно. Что-то громадное пробило с грохотом крышу и сквозь этажи рухнуло в погреб. Прислушиваюсь: тихо. Засыпаю. Часов в двенадцать опять свист, и следом — взрыв. Меня осыпает битым оконным стеклом. Отряхиваю постель, снимаю стекло с одеяла и снова ложусь… Но не сплю… тревожно. Под утро опять свист и гул от разрыва. Опять брызги оконного стекла. Поднимаюсь. Невольно смотрю в зеркало. Все лицо в крови и царапинах. Но жив — и хорошо! Спускаюсь во двор и не узнаю своего дома. Разрушено три флигеля. Один из них, напротив ворот, пробила мина, к счастью не разорвавшаяся, но убившая на втором этаже учительницу немецкого языка Бендер. Она с таким нетерпением ждала прихода немцев. Гитлера за бога почитала.

Нагруженный продуктами, я шел к семье в Аркадию. По дороге бомбят, приходится прятаться в бомбоубежища и ждать, когда кончится воздушная тревога. Но надоедает, и идешь уже, не обращая внимания на свист, разрывы бомб и окрики дежурных у ворот домов.

Почти ежедневно приходится отлучаться из Аркадии то за хлебом, на седьмую станцию трамвая № 18, то на шестнадцатую станцию Большого Фонтана. Там в очереди иногда можно достать помидоры, картофель, дыни. Мяса, рыбы, птицы в продаже уже нет. Очередь за хлебом на седьмой часто разбегается из-за бомбежки.

Регулярно отправляюсь в город к коменданту, в надежде достать талоны на пароход, чтоб эвакуироваться, но безрезультатно: то талонов нет, то пароходы не идут, а поездные эшелоны давно прекратились. Но вот наконец талоны получил, и мы, нагруженные рюкзаками, отправились в порт. В порту бомбежка в разгаре. Приходится сидеть в бомбоубежище. Затихло наконец. Идем к пароходу «Ленин». Возле него толкаются уже тысячи жаждущих. Шум, крики. С трудом пробиваемся, но не пускают на сходни даже с талонами. Пароход перегружен.

Возвращаемся обратно в Аркадию, и снова начинается погоня за талонами на пароход. Одесские спекулянты продают талоны по три-четыре тысячи рублей за штуку. Продаём, что возможно, и покупаем три талона на пароход «Анадырь». Опять под бомбежкой идём в порт, опять бомбоубежище и лихорадочное движение к пароходу. Наконец-то после долгих усилий мы на пароход попали, но… опять вернулись домой. Пароход сел на мель.

Положительно не везет! Договорился, наконец, с Институтом зерна и муки об эвакуации грузовиком. Ждали два дня в институтском бомбоубежище, и всё-таки не удалось уехать. Исправным оказался только один грузовик, на нем уехало начальство, а второй не вышел из ремонта.

Да, не везёт! Отправились было пешком в Николаев, но пришлось вернуться. Одесса уже окружена. Оставался только один выход — морем. Но пароходов мало, а талоны дают в первую очередь работникам, партийцам и семьям военных.

***

Сидим в Аркадии. Ждем у моря погоды. Все мысли вокруг одного — как уехать.

А погода прекрасная. Дни стоят теплые, и только ночами немного холодно от морской сырости. Вынужденные «дачники» ещё купаются. Погружаешься в теплую воду и наслаждаешься морем. Голубые волны набегают на берег. Золотые лучи солнца искрятся в них, и не верится, что идет война.

«Дачники» занялись рыбной ловлей. С продуктами становится всё хуже.

Изредка ко мне приезжает прокурор Сталинского района т. Ш. поиграть в шахматы, искупаться, отдохнуть от бомбежек. Он уже свою семью отправил. Предлагает достать два талона на пароход. Только два. Кому остаться, кому ехать? Пароход «Ленин» погиб, и вместе с ним — тысячи людей, в том числе мои коллеги — супруги Подкаминер и др. Спаслись немногие. Погибли и некоторые другие пароходы. Кому остаться? Решаем, что поедут жена и дочь, а я останусь — может, достану ещё талон и догоню их. Уславливаемся встретиться в Горьком у моей старшей дочери…

Рюкзаки всегда готовы, и я прощаюсь с родными, любимыми, дорогими моими… Я не выдерживаю, и появляются слезы. Рыдания мои передаются дочери и жене. Они отказываются меня оставить. Только вместе! Вместе умереть или вместе выжить. Ш. обещает, — если удастся, конечно, — достать третий талон.

Проводим дни на берегу моря. С нами вместе, в одной клетушке живут: шурин Зиновий Львович Косов, адвокат, его жена Аня и Валя, их сын, мальчик 11 лет. Кроме них на нашей так называемой даче живет еще женщина-врач и её взрослый сын. Перебралась сюда и сама хозяйка дачи, жена моряка, с двумя дочерьми. Дача стоит под скалой высотой метров 15. Тут же вблизи, в пористом камне скалы мы устроили хорошее бомбоубежище. Как только начинается тревога, и зенитки открывают стрельбу, — мы прячемся и ждём, пока всё стихнет.

Летят шесть стервятников, им навстречу несколько наших ястребков. Начинается воздушный бой. Я в бомбоубежище не иду — редкое зрелище. Жена и дочь кричат, но я не слышу. Наш ястребок заходит немцу в хвост и дает очередь. Неудачно. Ястребок взвивается вверх и заставляет немца снизиться. Рядом появляются ещё два наших истребителя. Вместе атакуют. Немец падает, и уже совсем у воды, совсем недалеко мотор взрывается, самолет погружается в воду. Воронка и волны… Жена и дочь ругают меня.

Через несколько дней, рано утром, когда Одесса была уже окружена, гитлеровцы стояли довольно близко, у Дофиновки — это по Николаевской дороге — и целыми днями обстреливали город, я наблюдал из довольно приличного цейсовского бинокля как наши моряки начали высаживать у Дофиновки десант. Крейсеры и миноносцы обстреляли сначала берег и дорогу к Дофиновке, а затем под перекидным огнём стали высаживать войска. Их было всего около четырёх тысяч человек — мало. Но неожиданность и натиск сделали своё дело. Врага отогнали на много километров — чуть ли не до Очакова.

Уходят последние пароходы. Уезжает Ш. Он предлагает взять с собой мою дочь на правах жены. Никого больше — только один талон для жены. Во мне борются два чувства: желание спасти дочь и страх за нее. Ш., хоть и добрый человек, но неуравновешенный… Мы всё-таки соглашаемся. Провожаем их к остановке трамвая, прощаемся и уходим, с трудом сдерживая слезы. Чувствую, что начинаю сходить с ума. Кровь моя ушла, моя кровь!.. Ведь живу и работаю только ради неё. Моя дочь! Жена молчит, с трудом передвигает ноги. Беру её под руку и плетемся назад, в Аркадию, одинокие…

Незачем, не для чего жить… — шепчу я.

Жена подняла на меня глаза полные слез и вдруг стала кричать:

Ты с ума сошел! Ты бледен как полотно, что-то шепчешь!.. Люба! С папой что-то неладное!..

Я вдруг вспомнил древнееврейскую песенку: «Сисас бесимку, бесимхас тойру» и запел громко, отбивая такт ногой. Жена закричала еще громче. Дочь услышала и прибежала.

Смотри, что с папой.

Папуля! Папулинька! Перестань, успокойся, прошу тебя! Дорогой мой…

Целует меня дочь, и припадок уходит.

Мы вернулись подавленные, потрясенные прощаньем.

Я сел на скалу и стал смотреть на море, думая о том, что жизнь теперь потеряла всякий смысл. Жена и соседи зовут снизу в бомбоубежище, но я не иду. Зачем?

Прихожу в себя и вдали вижу дочь. Она возвращается, задумчиво глядя перед собой. Я подымаюсь и бегу к ней.

Ты вернулась? Ты что-нибудь забыла?

Да, — улыбается она. — Забыла. Вас, моих любимых, вас! Как вы останетесь без меня?! Будем жить или нет… Я остаюсь.

Дочь плачет, — и у нас слезы льются, и мы упрекаем её за то, что осталась — ведь это была последняя возможность спастись…

Надежды на эвакуацию больше нет.

Октябрь. По ночам уже холодно. А днём ещё солнышко довольно сильно припекает. Вода в море уже холодная. Рыба плохо клюет. Волны становятся всё больше и с шумом разбиваются о прибрежные скалы, рассыпаясь высоко водяной пылью.

***

Как быть? Что делать? Мы с шурином Зиновием отправляемся на Пролетарский бульвар в санаторий учёных. Там главным врачом работает наша золовка — жена Миши, старшего брата моей жены. Миша — адвокат, профессор. Он отличается колоссальной памятью и талантлив. До революции он закончил Ковенскую ешиву. Знал 32 книги талмуда почти наизусть. Потом за границей закончил медицинский факультет, но госэкзаменов в России не сдавал, а поступил на юридический факультет Крымского университета. Учился и в международном институте. Занимался с успехом высшей математикой. Чего только не преподавал он в высших учебных заведениях! И политэкономию, и уголовное право, и уголовный процесс, и высшую математику. Теперь он изучал английский язык. Французский, немецкий, латынь, украинский, древнееврейский он знал в совершенстве. Русский считал родным, материнским языком, хотя должен был считать таковым еврейский.

Миша — как бы негласный руководитель, отец наших семей. Мы с Зиновием решили с ним посоветоваться. Миша мечтает попасть в Палестину. Он рассказывает, что Гитлер, ненавидя евреев, высылает их из страны. Высланных англичане сажают на пароходы и отправляют в Землю обетованную.

А то, что Гитлер истребляет евреев… Ты слышал сообщения Совинформбюро? Они уничтожили тысячи евреев в Варшаве и других местах. А в самой Германии?! А его книга «Mein Kampf», в которой он обещает уничтожить всю нацию до 1942 года?

Откровенно говоря, я мало верю нашему Информбюро. А сказки про антисемитизм немцев нам давно знакомы.

Почему же евреи эвакуируются, бегут? Разве те, кто случайно вырвался от немцев, врут?

Я не верю, что немцы уничтожают целые нации. Я ещё помню немцев на Украине в 1918 году. Какая культура! Они были вежливы даже по отношению к евреям. Ты же, Иосиф, сидел у немцев в крепости, — тебя оскорбляли, издевались?

Не издевались, а просто называли «ферфлухтер иуде» и приговорили к смертной казни, — правда, как большевика. Только благодаря твоей Мусе и подпольной Спартаковской организации крейсера «Гебен» мне удалось бежать.

Значит, ты хочешь эвакуироваться? Но ты же видишь — это невозможно. Пароходы всех не заберут. Да и кому мы нужны с нашими застарелыми грыжами, геморроями, почками? Кому сейчас нужны наши былые заслуги?! Молодые нужны, чтобы драться. Мы теперь на помойке истории.

Прекрати! Это в тебе уже не здравый смысл говорит, а обида за те два года в лагерях.

Что ты понимаешь!.. Я действительно обижен, потому что осужден был незаслуженно. Это была политика Ежова… Дело не в этом. Просто я убежден, что мы останемся живы. Даже не будем ограничены в правах. В крайнем случае, будем носить желтые повязки с шестиконечной звездой. А если представится возможность, уедем в Палестину. Как хотите! Я остаюсь здесь. Что будет со всеми евреями — будет и со мною!

Мы ушли. Миша нас не убедил. И снова — бесконечные поиски талонов на последние уже пароходы. Комендатура находилась теперь на Балковской улице (ул. Фрунзе). Мы пробились к коменданту, но он заявил, что талонов нет. Эвакуируются только войска, исполкомы и судебные органы. Остальные остаются.

Вышла почти последняя газета. В ней черным по белому — лозунг: «Одесса была, есть и будет советской!». Газету расхватывали, платили за неё бешеные деньги и радовались, что Одесса не будет сдана, что, вероятно, началось контрнаступление, и всем мытарствам пришел конец. Передавали уже слух, будто румыны, потерявшие в боях под Одессой несколько десятков тысяч людей, даже отступили, и немцы их, своих союзников, расстреливают. Радовались и спешили домой с отрадной весточкой…

Но к вечеру были расклеены объявления облисполкома и командования, что вследствие плохого снабжения продовольственного и военного, а также по стратегическим соображениям Одесса Красной Армией оставляется.

Все стали с дач перебираться обратно в город.

 

II

17 октября 1941 года.

Немцы и румыны приступом Одессу не взяли. Лишь через сутки, обнаружив, что в ближайших окопах никого нет, они медленно, с опаской стали подходить к городу.

В Одессу вошли без единого выстрела.

Осторожно двигались фашисты по улицам города, ожидая ловушку.

Тишина и спокойствие. Жители угрюмо стоят у своих домов.

Разукрашенные лица румынских локотинентов и самодовольные мины немецких офицеров с высокими фуражками. Противно.

Мы тщательно закрыли двери и окна квартиры. В окнах после бомбежек не осталось стёкол — вместо них вставили картон и заклеили бумагой, но малейший звук с улицы все равно слышен.

Говорим шепотом. Снизу раздается протяжное посвистывание румынского часового, потом он начинает напевать «дойну». У солдата хороший голос, красивая песня…

 

***

Рано утром к нам постучал дворник и сказал, что всем мужчинам согласно приказу германского командования нужно пройти регистрацию в милицейском участке IV района. Мы с шурином оделись и пошли. Из участка нас перевели во двор Херсонской городской больницы. По всему двору растянулось несколько очередей. Выстроили всех мужчин по-военному, по четыре в ряд. Стоим ждем. Нас окружает отряд румынских солдат. Здесь же и немецкие эсэсы. Мужчин собралось несколько тысяч, а на улице, в ожидании — ещё больше. Медленно продвигается очередь к румынскому офицеру, который обыскивает у каждого карманы и ценное забирает. Сидящий рядом писарь отмечает фамилию и имя. Некоторые из очереди стали выбрасывать из карманов в траву дискредитирующие их документы, вещи и даже револьверы. Делали это, когда часовые отходили в сторону или были заняты.

Крик. Офицер ударил регистрируемого два раза по лицу за то, что он показался ему недостаточно почтительным.

Ла тини есте жидан?!

Избитый молчит. Удар ногой в живот. Он падает и кричит от боли:

Не понимаю, чего он хочет?

Ты жид? — спрашивает переводчик.

Вот тебе крест, что я русский!

Избитого перевели в другую колонну, выстроенную за оградой, на улице. После этого стали избивать почти всех подряд: за профкнижку, за советский документ, то за то, что «жидан». К шурину подходит часовой и требует ножик. Шурин выкладывает.

Жидан? — спрашивает часовой.

Я — еврей! — поправил шурин.

Удар в зубы, ногой в живот. Я сам выкладываю ножик, прибавляю к нему пару серебряных рублей и передаю часовому. Улыбается. Но вдруг лицо перекосилось, хищной птицей бросается на моего соседа сзади и хватает у него часы… Несколько крепких ударов завершают грабеж. Таких сценок много. Это продолжается почти весь день. Наконец, всех зарегистрировали и выстроили на улице. На тротуарах стояли женщины, чтобы передать что-нибудь поесть своим близким. Но часовые никого не допускали.

Команда идти вперед. Длинной вереницей, военным строем ведут к Слободке — Романовке. На площади между Слободкой и городом всех выстроили как на параде.

Команда офицера: немцам выйти из строя. Вышли немцы, и их отправили домой. Остальных после речи какого-то колонела о победах немцев и их союзников над красными и о том, что скоро будут взяты Москва, Киев и Ленинград, выстроили снова и отправили сомкнутым строем искать мины, заложенные перед уходом из Одессы. Заставляли быстро двигаться, а часто пускали колонну бегом. Я не молод — астма, сердце. Задыхался, чувствовал, вот-вот упаду. Но отстающих и падающих убивают, поэтому пересиливаю себя и бегу дальше.

Слободка. За психиатрической больницей, у пригородного села устроили небольшой привал. Быстро погнали обратно в город, затем на Молдаванку — по Прохоровской улице (Хворостина) и по Дальницкой (ул. Иванова). По дороге врача, который был среди нас, раздели хулиганы, и он бежал в одном белье. Над ним смеялись. Было уже темно, а нас все гнали, и мы, задыхаясь, бежали и обязаны были под угрозой смерти ещё топать ногами — авось попадём на мины!.. Стало холодно. Нас усадили на Головковской улице, напротив завода на земле ночевать. Раздетый босой врач дрожал и плакал.

Только стало светать, нас снова погнали по минам. Бесконечный бег до обеда, и отдых в разрушенной школе на Молдаванке. Почувствовал голод. Вчерашний день прошёл без еды, даже без воды. Сегодня родные стали приносить покушать. Их допускали. Чудом они узнавали наше местопребывание. Вечером всех распределили по этажам. Я попал на третий. Пол усеян битым стеклом. Уснул под каким-то столом, но вскоре проснулся от крика. Били еврея. Сначала обобрали, потом избили. Вмешаться нельзя, постигнет та же участь. Тесно. Все не помещаются в школе. Многие спят во дворе, окруженном охраной. Солдаты даром времени не теряют — отбирают кошельки с деньгами, ножи, кольца…

Утром 20 октября погнали на Болгарскую улицу (Будённого). Объявили, что во дворе школы проводится новая регистрация, но уже с распределением по национальностям. Отпускали домой всех кроме евреев. Евреев отвели во дворы, разрушенные при бомбардировках. Стоим колонной и ждём, пока нас перепишут. День клонится к вечеру. Много избитых солдатами — не понравились еврейские рожи.

«Ферфлухте» и «жидан».

 

***

По улицам, через Воронцовку, погнали одних евреев, по направлению к еврейскому кладбищу.

Почему туда, за город, к кладбищу? — спрашивает с дрожью в голосе старик рядом со мной.

Не знаю.

Неужели нас хотят расстрелять? — он начинает громко шептать «шела исроэль».

Не знаю!

Я невольно вспоминаю свою жизнь, каюсь, что не уехал, как только началась война, что вместе с семьей не ушел пешком, испугался трудностей… Прошли кладбище еврейское и русское. Погнали дальше — к тюрьме. У тюрьмы остановились.

Неужели всех евреев — в тюрьму? Ведь не поместятся. Евреев в Одессе осталось около ста пятидесяти тысяч! — опять волнуется старик.

Может, кроме этой тюрьмы нашли еще помещение, — ответил я тихо.

Впустили в тюрьму. Ворота за нами закрылись.

 

***

Между воротами и главным корпусом всех задержали, чтоб объявить волю и приказ начальника тюрьмы. Он говорить по-русски не умеет, и поэтому переводчиком с румынского пригласили еврея-бессарабца. Начальник заявил, что евреи будут находиться здесь, может быть, месяц, так что следует вести себя прилично и не пытаться бежать. Побег карается смертью. Всё, что он прикажет, должно быть беспрекословно выполнено — опять-таки под угрозой смертной казни. Евреи должны выдать из своей среды коммунистов, комсомольцев и всех активистов. Евреи должны выдать всё золото, которое у них есть, часы и другие ценности под той же угрозой смерти. Начали было задавать вопросы, но начальник тюрьмы, — или, как он звал себя, «начальник гетто», — заявил, что тут не большевистский митинг, и приказал разойтись по камерам. Оказалось, что первые этажи этого огромного здания уже заняты. Их заполнили ещё днем.

Мужчины, женщины, дети. Не только камеры двух этажей этого довольно вместительного корпуса были битком набиты людьми, но и проходы, коридоры. Нас погнали на третий этаж, но и он вскоре был набит, точно сельдями бочка, и нас перегнали в камеры четвертого, последнего этажа, возле витой, почти разрушенной лестницы, ведущей на чердак. В этой небольшой камере уместилось более шестидесяти человек. Мужчины, женщины, дети. Все улеглись вповалку на нарах, на полу и даже под нарами. Настороженная тишина. Света нет. Никто не спит. Плачут дети, женщины. Переговариваются шепотом. Чутко прислушиваемся к малейшим звукам, доносящимся со двора, из коридора, с улицы. Изредка слышны выстрелы. В окне видно пламя большого пожара, зарево. Ночью во дворе раздается несколько очередей из автомата. Предсмертные крики… и все стихло.

Утром иду оправиться. Уборная на втором этаже. Единственная в корпусе — на несколько тысяч человек. Одуряющая вонь. Зажимаю нос, вхожу. Не стесняясь друг друга, мужчины и женщины сидят вперемежку. Повсюду течет. Попадаю ботинками в эту жижу. Меня начинает рвать. Жижа просачивается в коридор, где лежат люди…

Пробираюсь во двор тюрьмы. Там — вторая уборная для других корпусов. Та же картина, что и наверху. Оправляются все вместе. Нас не считают людьми.

Во дворе — тысячные толпы. Встречаешь тех, кого не видел годами. Все подавлены, заплаканы. Только некоторые румынские и бессарабские евреи почему-то веселятся. Подозрительная весёлость. Эти «весёлые» евреи ходят с палками и загоняют ими людей в корпуса, где тесно и душно. Некоторые обращаются к этим «ицелям», как их называют, с просьбами, обещая вознаградить, «если удастся»… Просителей «ицель» зовёт в комнату для переводчиков и там уже ведет откровенный торг. Золотые кольца, кольца с бриллиантами, часы простые, часы золотые, цепочки, пятёрки, десятки — эти слова склоняются «ицелями» во всех падежах. Отпуск с румынским пропуском на день за продуктами в город стоит два золотых кольца, на два дня — две десятки, на три дня — золотые часы и т.д. Эти «ицели» вежливо назывались бригадирами, хоть никто их бригадирами не назначал. Но румынской администрации тюрьмы-гетто было приятно наблюдать, как эти «бригадиры» жестоко избивали своих же евреев. Они хохотали, наслаждаясь зрелищем. Особенно отличался своей жестокостью «бригадир» Заламон. Он и золото брал, и избивал, ругаясь при этом матом так, что превосходил румын, больших специалистов в этой области. За это хождение в город многие поплатились жизнью. Правда, жизнь в тюрьме не очень дорого стоила. Продуктов и даже хлеба у многих не было. Некоторых схватили прямо на улице, а у других и дома ничего не было.

21 октября мужчин и женщин стали брать на работу. Пришли несколько вооруженных румын наверх, в нашу камеру, и кричат:

Гайда! Ла лукру!2

Даешь им сахар, мыло — они любезно раскланиваются и уходят. Но уже через несколько дней приходилось отдавать часы, деньги. Получив всё это, румыны всё равно гнали вниз, во двор. Только с большим трудом удавалось по дороге скрыться и вернуться позже другим ходом обратно в камеру.

Взятые на работу 21 октября вечером вернулись. Это несколько успокоило, и люди перестали бояться работ. Но 22 октября из взятых на работу примерно восьми тысяч человек никто не вернулся. Одни говорили, что их отправили в село Дальник по приказу немецко-румынского командования; другие — что их расстреляли в том месте, где погибло очень много румын при осаде Одессы.

28 октября утром мы увидели на улице возле тюрьмы виселицу, и на ней шесть повешенных. Я узнал двоих из них — это были мои коллеги и друзья, одесские адвокаты, Виктор Бродский и Костя Чертков. Впоследствии мы узнали, что они через «бригадира» получили пропуск в город и пошли. На выходе их схватили и повесили. Таких виселиц в самом городе было много — на каждом перекрестке, на каждом углу, на каждой площади. Был вывешен приказ командования, что за каждого убитого немецкого или румынского офицера будет уничтожено 200 человек, а за каждого солдата — 100 евреев. Был взорван штаб немецкого командования, в нем погибло несколько десятков офицеров. Месть обрушилась на Одессу. Хватали на улице прохожих, надевали на шею петлю и вешали. Каким-то чудом в этот день пригнали в тюрьму новую группу евреев. Они рассказали о том, что творилось в городе. Весь город в виселицах.

 

***

Террор в Одессе продолжался ещё несколько дней. Никто не выходил на улицу. Все прятались в подвалах и на чердаках. Из тюрьмы выводили ежедневно по несколько тысяч человек, и они исчезали неизвестно куда. По одним слухам, их расстреливали пулеметами недалеко от Дальника, по другим — отправляли в село Богдановку Доманёвского района у реки Буг в специально устроенные для евреев лагеря. 25-го утром «бригадиры» и солдаты объявили, что бессарабцев отпускают домой в Бессарабию. Бессарабцы, а их было довольно много в тюрьме, обрадовались, быстро стали собирать свои торбы с вещами и продуктами. По камерам забегали «бригадиры», сгоняя бессарабцев вниз, в колонну. Террор еще не кончился, и трудно было поверить в такую «милость» по отношению к евреям, даже бессарабским. А кроме того, насмешливые улыбки румын и их прихвостней «бригадиров» вызывали подозрение… Рядом со мной была молодая женщина-бессарабка с девочкой лет десяти. Она тоже собирала свои котомки, чтоб идти.

Знаете, — обратился я к ней, — подождите пару деньков. Коли есть приказ отпускать бессарабцев-евреев, то отпустят и потом. Слишком подозрительна эта внезапная свобода. После всех событий!..

Она задумалась.

Я вас послушаю, — она положила свои котомки на место.

А через полчаса мы из окна увидели, как выстроили огромную колонну бессарабцев — женщин, детей и стариков. В колонне было тысяч десять человек. Когда колонна двинулась из ворот, у всех стали отбирать торбы с вещами и продуктами. Солдаты сбрасывали их в огромные кучи, в специально открытые для этого сараи. Бессарабцы плакали, умоляли вернуть хоть что-нибудь… Солдаты были неумолимы:

Вам ничего не нужно. Вы идете домой. Там все найдется!

Колонну вывели на улицу, выровняли и увели не в сторону вокзала, а по Люстдорфской дороге к Артиллерийским пороховым складам. Когда бессарабцы ушли, «бригадиры» и солдаты снова забегали по камерам — брать мужчин на работу.

В этот день в тюрьму привели моего шурина, Косова Генаха, его жену Рахиль, мою золовку, врача Косову с ее мальчиком лет восьми Котей и ее сестру Аню.

Из нашей камеры погнали на работу меня, обоих моих шурьёв, Шварцмана, моего соседа по дому, и еще несколько человек. Я был под впечатлением только что виденного, и, решив скрыться, сказал об этом своим. Когда сходили вниз по забитой людьми лестнице, мы с Зиновием спрятались в темноватом проходе и другим ходом вернулись к себе в камеру. Там я залез под нары, и женщины закрыли меня торбами и ногами. Несколько часов я пролежал, не шелохнувшись. Женщины были начеку и в случае опасности начинали кашлять.

Наступил вечер. Мы, шестеро мужчин, полезли по винтовой лестнице на чердак тюрьмы. Лестница ржавая, многих ступенек нет, держится с трудом. Но все-таки взобрались. Закрыли, или, вернее, опустили железную чердачную дверь, заложили сверху деревянными и железными балками, и ощупью в темноте и глубокой тишине стали пробираться вглубь чердака. У отдушины прилегли. Ночь была темная, и часовые внизу нас увидеть не могли. Мы находились фактически на уровне шестого этажа. Все-таки, осторожности ради, в отдушину не смотрели.

Устроились на земляном полу. Холодно, тихо. Лишь крысы возятся где-то рядом.

Прошло несколько часов. Нервы напряжены до крайности. Если нас здесь накроют — расстрел или виселица. Никто не спал, и лишь изредка кто-нибудь вздыхал. Вдруг четко один за другим стали раздаваться взрывы. Двое из нас тихо поднялись и подошли к отдушине, выходящей в сторону дороги на Люстдорф. Всё светилось кругом. Яркое пламя бушующего огня.

Горят, по-моему, артиллерийские склады. Наверное, их взорвали, — сказал наблюдатель у отдушины.

Тише, тише! — зашикали мы на него. — Нагнись!

Ужасная догадка мелькнула у меня в голове. И будто в ответ на нее издалека послышались предсмертные крики тысяч людей. Они неслись из пламени. Много ружейных выстрелов. И наконец всё смолкло. Могильная тишина. Свет от пламени пожара причудливо отражается на стропилах чердака.

А ведь в этом направлении сегодня днем шли бессарабцы! — прошептал Зиновий.

Боюсь, что это они погибли.

Нам всем предстоит этот конец, — старик, бывший с нами, стал тихо молиться.

Снова тишина. Холодно. Сидим, тесно прижавшись друг к другу.

Утром, когда рассвело, мы обошли, тихо ступая, весь чердак, и обнаружили второй ход на другом его конце. Этот ход тоже заложили разным хламом. Вернулись на середину. В темном, еле заметном углу, нашли большой квадратной формы чан для воды. Чан был заржавлен и в середине пуст и сух. Мы все поместились в нем, улеглись и стали прислушиваться. В этом чане пролежали весь день без пищи и воды. И вторую ночь на чердаке провели в этом же чане…

Утром 27 октября голод выгнал нас с чердака. Осторожно спустились вниз, пробрались в камеру и жадно набросились на сухари и остатки хлеба. Очень много пили воды, довольно грязной, которая с трудом добывалась из колодца во дворе.

Но не успели мы окончить свой скромный завтрак, как открылась дверь и солдаты вместе с «бригадиром» показались на пороге.

Гайда! Ла лукру!

Стали выкладывать все, что у нас было: золотую цепь, кольцо, часы. Все это солдаты взяли, улыбнулись и все-таки забрали нас, мужчин, с собой вниз.

Амба! Пропали! Теперь трудно вырваться! Последний день моей жизни! — подумал я.

 

***

Нас повели во второй дворик тюрьмы. Здесь один отряд эсэсовцев с пулеметом и автоматами, и второй — румынские солдаты. Приказали разобрать стоящие тут же заступы. Записали каждого. Выстроились и пошли за ворота тюрьмы. На улице нас окружил отряд, численностью больший, чем нас было. А было нас сто двадцать один человек. Пулемет следовал за нами.

Шли, как приказали, четким строем, с лопатами на плечах. Шли понуро. Многие старики молились. Шли по дороге к пороховым складам. На тротуарах валялись трупы. Останавливались, копали ямы, бросали туда убитых, закапывали и шли дальше. Трупы были ограблены, лежали в одном белье, без обуви. Раны на голове, кровь на белье. У некоторых череп и лицо размозжены.

Пришли к артиллерийским складам. Вошли за колючую проволоку. От корпусов остались лишь прокопченные стены, потолков и дверей уже не было. Возле зданий валялись куски человеческих тел, трупы без голов, без ног, без рук. Одежда на них частично сгорела. Из помещений складов — удушливый дым с одуряющей вонью обуглившихся человеческих тел.

Между двумя корпусами нас остановили. Мы стояли, не двигаясь. Со всех сторон эсэсы и румыны с пулеметами. Мы ждали приказа рыть себе яму.

Немецкий офицер прокричал на ломаном украинском языке:

Большевики перед уходом из Одессы расстреляли здесь много тысяч немцев, румын и евреев. Немцев и румын мы похоронили сами, а евреев должны похоронить вы… Перенесите разбросанные тела в одну яму. Накопайте земли и засыпьте трупы, находящиеся в складах, но так, чтобы их видно не было!.. Немедленно приступить к работе!

Вблизи валялись обломки досок. Из них сооружали носилки. Куски тел и трупы переносили к яме, заполненной водой. Здесь трупы сбрасывали в воду. Яма была вместительной, но уже через два часа она была переполнена, пришлось рыть новую. Вот и новая переполнена. Приказали ямы засыпать землей, а остаток трупов перенести в склады и засыпать. Я переносил трупы носилками, задыхаясь от смрада… Сердце колотилось… Отдыхал несколько минут, когда другие укладывали труп на носилки.

Дали пятиминутный перерыв. Заметил золотое кольцо, документы и деньги. Поднял кольцо и паспорт. Паспорт оказался бессарабским. Недалеко другой паспорт — тоже бессарабский… Все документы бессарабские!.. Здесь погибли радостные, что идут домой, целовавшие солдат-палачей. Женщины, дети, старики! Скольких мы переносили в ямы! Детские и женские искалеченные руки, ножки, головы мы хоронили! Грудные дети, двухлетние — в чем они виновны?..

Пятиминутный перерыв кончился.

Огромный склад переполнен трупами. Несколько слоев… Более двух тысяч. Все сожжены недавно: из-под трупов тянется небольшой белый дымок, пахнущий гарью. На почерневших от копоти лицах застыл ужас. Один из трупов, совершенно голый, стоит над всеми. Волосы сгорели, глаза выкатились из орбит, рот открыт. Женщина прижала к груди ребенка. Мать и дочь черны, лежат, как упавшее скульптурное изваяние из черного мрамора… Таких прокопченных изваяний здесь много. Гарь и разложившееся человеческое мясо… Почувствовал, что теряю сознание. Начал падать, но удар прикладом по спине привел в чувство… Схватил упавшие носилки и пошел за новым печальным грузом….

Переноска трупов закончена. Теперь переброска земли. Слой должен быть толщиной в четверть аршина. Земли не хватало. Работа шла в девяти складах. Все девять забиты трупами. По моим расчетам и по мнению работавших со мной товарищей, в артиллерийских складах погибло свыше 30.000 человек... Солнце уже заходило, когда мы закончили эту работу. Приказали собрать лопаты и построиться. Построились. Офицеры подсчитали нас. Все налицо. Ждем, что прикажут рыть новую яму, но уже для нас самих…

Предупреждаю, — заявляет тот же офицер, — каждый, если спросят, должен отвечать, что был на разборке баррикад! Если хоть один скажет, что здесь, будут расстреляны все!

Быстрым шагом двинулись к тюрьме. Было уже темно, когда сдавали заступы в первом дворике тюрьмы. С трудом пробрался к своей камере. Инстинктивно лег не на свое место, а под нары, загородив себя вещевыми мешками. Уснуть не мог. Перед глазами почерневшие трупы. Ночью пришли румыны с эсэсом — искали тех, кто днем работал на артиллерийских складах.

Я спасся снова. В эту ночь уничтожили почти всех, кто со мной работал.

 

***

Под нарами пролежал сутки. Мужчин кроме меня в камере уже не осталось, поэтому румыны не приходили за «рабочей силой». Кричать «Ла лукру» было незачем. Золовка Маруся меня кормила незаметно для других, продвигая сухари под койку. Иногда передавала несколько глотков драгоценной для всех грязной воды. Только ночью в темноте я выбирался из-под нар, чтобы пойти оправиться и быстро возвращался в свое убежище…

Убийства мужчин в тюрьме почти прекратились. Лишь изредка ночью слышны одиночные выстрелы часовых. В обмен на ценности начальник гетто через своих бригадиров давал отпуска в город за продуктами. Мой сосед по дому, румынский еврей Гольдштейн, договорился за часы Зиновия — редкий хронометр — отпустить четырех человек в город. Пошли я, Гольдштейн и другой мой сосед Рофман. В это время пришел приказ отпустить до I/XI всех из тюрьмы на жительство в город. Но не терпелось. Хотелось скорее домой, увидеть семью, покушать и вдоволь напиться воды.

Отпускали женщин, детей и стариков. Я уже походил на старика и мог незаметно слиться с толпой. Мы, давшие взятку, прошли вместе с первой партией отпущенных женщин. Я благословлял небо и землю, очутившись за воротами тюрьмы.

 

III

 Комната Зиновия Косова почти сгорела, в наше отсутствие случился пожар. Румынские солдаты искали в магазине «Бакалея» (что под нами) папиросы и табак, не найдя, подожгли магазин факелами. Дворник предупреждал, что может быть пожар, но на него только раскричались. Еврейские женщины и дети из этого дома пошли было в Дальник согласно приказу оккупантов, но их с дороги вернули. Хорошо, что хоть они не узнали ужасов тюрьмы. Когда начался пожар, моя жена с дочерью и жена Зиновия ушли из дому прятаться, — боялись, что их заподозрят в поджоге, как на Садовой улице и на Греческой, где поджоги свалили на евреев, и бросили их в огонь. Но эта беда миновала. Дворник и соседи заявили румынскому следователю, что подожгли дом солдаты, что солдат предупредили.

Семья Косова и моя поместились в двух комнатушках. Я подошел к книжному шкафу взять бритвенный прибор, оказалось, что его нет. Хватились пальто, некоторой одежды, — тоже исчезли. Внизу у Гольдштейна бомбой разбита квартира, и его семья перешла к нам. Мы с семьей Гольдштейна поместились в маленькой комнатушке Любы. Спали все на полу, но были довольны, что нет ужасов тюрьмы.

Я был угнетен, родные приняли это за страх. Меня стали упрекать в трусости. Я не протестовал, целыми днями сидел в комнате и молчал. Дверь держали на запоре и на всякий случай имели два или даже три выхода из квартиры. Кроме черного и парадного ходов в результате пожара у нас образовался третий — отверстие в полу коридора. Это был выход в подвал магазина, а оттуда — во двор.

Постучали в дверь черного хода. Открыли — ввалились четверо румынских солдат. Начинают искать.

— Унди пушка?3

— Никаких пушек у нас нет! — отвечаю.

Подошел Гольдштейн, хорошо говоривший по-румынски. Он отводит солдат в маленькую комнату, беседует с ними на родном языке, угощает сахаром, угощает чаем. Солдаты поняли все и уходят.

Через полчаса смотрю из кухни на наш разбитый бомбардировкой двор и вижу группу немцев. Их пятеро. Сосед Новиков — антисемит — показывает им наши окна. Немцы стучат к нам. Я по требованию Любы ухожу в сгорешую комнату Зиновия. Неожиданных «гостей» принимает Люба. Весь разговор слышу из своего убежища.

Иуде? — спрашивает сержант.

Ответа не последовало.

Отдайте все золото и серебро, иначе расстреляем!

Ответа не слышу. Только шаги гулко раздаются в коридоре. Видно, вошли в нашу комнату.

Что-то долго не выходят. Наконец слышен стук затворяемой двери и железной перекладины. Пришли ко мне жена и Люба. Сказали, что фрицы ушли, забрав мои золотые часы, что были за пазухой у жены. Её избили, забрали пару ковров, немного белья и продуктов, ушли, обещав еще раз зайти.

Под вечер снова явились. Их сопровождал переводчик — немецкий колонист с большой свастикой на рукаве. Начался обыск. Забрали одеяла, простыни, ковры, белье, тетради чистые, подушки. Искали повсюду, даже за картинами. Забрали вышивальные нитки, трусы и даже бюстгальтеры.

Зачем вам трусы женские и бюстгальтеры? Зачем нитки?!

Мольчать! Все нужно! — и высокий офицер ударил дочь.

Я, было, бросился к офицеру, но жена остановила меня.

— Ради бога, он тебя убьет! Сдержи себя! — сказала тихо жена.

Я сел в угол и прикрыл лицо руками. Грабители ушли.

Мы стали прятать все оставшееся в развалинах сгоревшей квартиры. Все зарыли перегоревшими кирпичами и мусором. Продукты перенесли на антресоль и прикрыли разным хламом. В квартире остались лишь пустые шкафы, чистые столы, пара кроватей без матрацев и несколько стульев. Ночью стучались, но мы никого не впустили.

Утром явились румынские солдаты и начали новый грабеж.

Присутствовал управдом, которого мы позвали. Управдом заявил, что во дворе немецкие и румынские офицеры, и они сейчас придут сюда.

Тогда солдаты убежали. Оказалось, это управдом прибег к уловке. Он использовал ее уже не впервые.

В этот день налетчики больше не беспокоили. На другой день был издан приказ о марксистской литературе, о вообще запрещенных книгах, пластинках, о запрещенных песнях «жидовских» авторов и композиторов. Я стал жечь книги. Всю жизнь собирал их, любил их. Все свободное время я отдавал книгам. У меня собралось до пяти тысяч томов. Чего у меня только не было: по философии, по истории, политэкономии! Каких только мировых классиков я не приобретал! Кажется, не было ни одной новинки по художественной литературе, по юриспруденции, по общественным наукам, которой не было бы у меня в шкафах.

И я вынужден был почти половину сжечь. Почти неделю я топил нашу печь книгами.

Пришел Гольдштейн и сказал, что меня заочно выбрали в члены еврейского комитета, и просят явиться в комитет по регистрации евреев. Что это за Еврейский комитет, в чем его функции? Апатия к жизни несколько уменьшилась, и я отправился на Ольгиевскую, 18.

Меня познакомили с председателем комитета господином Подкаминским. Познакомился и с членами этого Комитета. Функции Комитета заключались пока в регистрации все евреев VI района, и в помощи по возвращению отобранных квартир и имущества.

— Пускай так! — подумал я, — лишь бы не думать, что-нибудь делать и забыться!

Я ходил с председателем Комитета в жилуправление по поводу квартир, и там мы узнали, что ожидается переселение всех евреев города в новое гетто на Молдаванку. Будет выделено несколько улиц, их обнесут колючей проволокой, оттуда выселят всех русских и поселят евреев. Границы гетто охватят улицы Малороссийскую, Среднюю, Степовую и бывший «толчок». Евреи будут, мол, работать в гетто и даже вне гетто, а на ночь возвращаться. Евреи будут носить на груди шестиконечную звезду, их права будут ограничены, но жизнь будет сохранена.

Подкаминский и другие члены комитета были убеждены, что самое страшное уже позади, жизнь евреев при румынах потечет теперь молоком и медом…

Комитет имел еще одну, печальную функцию: собирать у евреев района ценные вещи и преподносить их прокурору и другим власть имущим румынам. Эту работу проводили почти все члены комитета. Я от сборов денег и ценностей категорически отказался, а взял на себя хождение с председателем комитета по учреждениям для сбора информации.

Но жизнь идет своим чередом, а желудок требует пищи. Пришлось моим распродавать оставшиеся после налетов вещи.

Начали с кроватей, швейной машинки, стульев — все уходило на село в обмен на муку, картофель, масло, крупу. Продукты ценились дорого, а вещи дешево. Например, за швейную машину, почти новую, получили только полтора пуда картофеля, за никелированную кровать — один пуд муки и пуд картофеля.

Обменом занимались Зиновий и Люба, которые почти целыми днями крутились по базару, выискивая покупателей… Но дело шло туго, и мы голодали.

Прислушивались к известиям с фронта… Но к нашему ужасу фронт отодвигался все далее на Восток…

В комитете продолжалась регистрация евреев. Та же работа проводилась и в комитетах других районов города. Взяток для прокурора и для работников румынской полиции давали все больше.

Наконец, председатель Подкаминский собрал комитет для сообщения информации, которую он получил от прокурора.

— Понимаете ли вы, мои дорогие братья, что мы, евреи, лишь недавно снова висели на краю большого несчастья… но, слава богу, нас эта беда снова минула. Мы все должны были попасть в гетто, огороженное от всего мира колючей проволокой, но этот проект провалился благодаря нашему прокурору, которого мы кормим подарками… Сейчас мы можем жить спокойно в своих жилищах и искать свой кусок хлеба… Мы должны «возблагодарить» прокурора и бога за то, что они думают о нас… Я кончил, но членам комитета предстоит работа собрать побольше новых подарков… Прокурор мне заявил, что ему теперь необходимо достать золотые часы хорошего качества, золотое кольцо с большим бриллиантом для его жены, два теплых новых одеяла, пять штук новых простынь, четыре пододеяльника, хороший красивый посудный сервиз и кухонную посуду.

— По этому вопросу прения открывать не следует. Надо немедленно приступить к работе по сбору этих вещей! — сказал член комитета доктор Петрушкин.

— Уважаемый доктор! Я вижу, вы умный человек и поняли меня с полуслова! Надеюсь, что и все такого мнения?! Объявляю наше заседание закрытым! — кончил Подкаминский и стал вытирать свои очки.

Ходили по домам, собирали деньги, вещи и радовались, что наступило относительное спокойствие. Понимали, конечно, что оккупанты надолго нас в покое не оставят…

Конец декабря. Холодно. Уголь и дрова у меня еще с прошлого года. Хватит на всю зиму. Топим «буржуйку» (железный казанок). На нем кипятим чай и варим картофель в мундире. Тепло уходит на улицу, стекол нет, картон недостаточно сохраняет тепло…

Комитет почти закончил работу по регистрации. Закончили эту же работу комитеты и остальных районов. Оказалось, что в Одессе осталось около 70.000 евреев.

Дежурю как-то в комитете. Сижу у печки, греюсь. Вошла молодая женщина. Голова у нее забинтована. Левая рука висит плетью.

— Где тут председатель?

— Я его заменяю, в чем дело?

— Меня не хотят пустить в мою квартиру… У меня забрали все имущество соседи… Мне негде спать и нечего есть…

— А где вы были до сих пор?

— Я только сегодня утром добралась из Богдановки! — тихо сказала пришедшая.

— Как из Богдановки? А где эта Богдановка? Что вы там делали?

— Богдановка — это село у Буга. Туда нас загнали румыны из Одессы через Дальник!.. В Богдановке было до 80.000 евреев… не только из Одессы, но из Бессарабии, Буковины и даже из Польши. Нас гнали из Дальника, куда мы пришли по их приказу. По дороге в Богдановку отставших расстреливали или просто убивали прикладом по голове! Вы ж понимаете, среди нас было много стариков и старух, много детей!.. Только здоровые могли пройти столько километров пешком, в плохой одежде, в плохой обуви и голодные!.. Ведь к нам не допускали крестьян с едой и питьем. Нас в села не пускали.

— Что же вы делали в Богдановке?

— Нас там поместили в свинарниках… работы не давали… еды не допускали… Питались мы тем, что несли с собой из Одессы на плечах. Свинарники очистили от снега и свиного помета и спали, прижавшись друг к другу!.. Изредка отдельным смельчакам удавалось пробраться на село и обменять одежду на хлеб и молоко… Так мы жили до 22 декабря… А с этого числа…

Женщина вдруг разрыдалась. Я с трудом ее успокоил:

— Так вот, 22 декабря началось… прибыли немцы, румыны и русские полицаи. Они стали выводить по одной — по две тысячи человек к Бугу, к оврагам, и расстреливать…

Опять импульсивные рыдания женщины. С трудом успокоилась.

— Меня с другой партией вывели 23 декабря к оврагам. Тут же стояли бочки открытые. Нескольким здоровым евреям приказали нас раздеть… Оставляли нас в одном белье на морозе… Евреи, которые нас раздевали, вынимали из одежды ценности и бросали в одну бочку серебро, в другую — золото и золотые вещи!.. а одежду складывали в кучи!.. а потом оставили нас у оврагов — лицом к ямам, и расстреливали нас сзади.. Я должно быть, упала в обморок, ночью пришла в себя и в одной рубахе пробралась в село! Спасибо крестьянину, что перевязал мне раны, дал кое-что надеть, покушать, показал дорогу, и я пошла!.. Сегодня с трудом пришла в Одессу — и негде быть!.. Все растащили.

— Я вас устрою! — сказал я.

Подождали, пока пришел Подкаминский, и я отправился искать убежище для пострадавшей. По дороге расспросил ее, как жили до начала расстрелов.

— Что говорить?! Жили в свинарниках… заболевали, и без медицинской помощи умирали!.. Умирали многие с голоду… Все равно все бы погибли там с голоду, холоду, от болезней и без расстрелов… Лучше, что расстреливали… Там было много врачей, профессоров, инженеров!.. Там было всего около 80.000 человек… Думаю, что лишь немногим удалось спастись… Это тем, которые ушли из Богдановки раньше, до расстрела…

Я устроил женщину в семье врача и ушел домой расстроенным.

Через пару дней явилось еще несколько человек из той же Богдановки. Они подтвердили те же печальные известия о 22, 23, 25 и 26 декабря. Картины расстрелов и жизни евреев в этом лагере уничтожения были нарисованы такие же, как и первой женщиной.

Прошло еще несколько дней, и над еврейскими жителями города Одессы снова нависли тучи. Появился слух, что на Слободке-Романовке строится. Вокруг Слободки ставились заграждения из колючей проволоки.

Этот слух мы проверили через еврейский комитет Слободки. Председатель этого комитета подтвердил, что проволочные заграждения строятся, но что русская часть населения Слободки ходатайствует о невыселении их из собственных домов, тем более, что еврейский лагерь на Слободке носит, мол, временный характер.

— Однако, — добавил председатель, — боюсь, что еврейскому населению угрожает большая опасность уничтожения.

Начало января 1942 года. Стоят сильные морозы. Когда морозы несколько ослабевали, падал густой снег, покрывший мостовую и тротуары почти на полметра. Дворники целыми днями сметали снег с мостовой на тротуары вокруг деревьев, чистили дорожки для пешеходов. Начались вьюги, и вихри снега переносились с места на место, образуя сугробы. Работа дворников приостанавливалась до времени, пока ветер не утихал. Руки и ноги мерзнут. Топлива нет. На базарах все невозможно дорого.

На улицах вывешен приказ командования, чтобы до 10 января все еврейское население города отправилось на Слободку — в гетто — для переотправки оттуда в Очаковский и Березовский районы Одесской области или так называемой Транснистрии. В приказе подробно рассказывалось, что можно с собой взять из вещей, сколько и какие инструменты для работы и т.д.

Одним словом, приказ этот говорил о том, что для еврейского населения города начались новые мучения. Весь приказ — под страхом смерти в случае неисполнения. Управдомам и дворникам под тем же страхом смерти приказано изгонять евреев из домов…

И начался исход евреев из Одессы.

 

IV

 На заседании комитета было решено, что все члены комитета выедут заранее на Слободку, чтобы подыскать для своих семей квартиры. Прокурор заверил Подкаминского, что члены Комитета смогут продолжить свою работу на Слободке, а в Березовский район будут отправлены последними…

С 10 января Комитет начал работать на Слободке.

Накануне Люба (моя дочь) по решению семьи и предложению управдома Шмидта ушла в другой район города, где ее не знали. Она могла жить под фамилией своего мужа — русского, да и сама она лицом походила на типичную «кацапочку» скорее, чем на еврейку. Взяла с собой продукты, кисти, краски, холст, немного книг по искусству, кое-что из одежды и обуви…

На другой день прислала свою подругу Лялю с предложением, чтобы мы на некоторое время скрылись у Мельниковых — испытанных наших друзей… Может быть, за это время изменится ситуация…

Я вспоминаю этот исторический для евреев Одессы приказ. Какой цинизм: евреев решили приобщить к общеполезному труду в отдельных трудовых лагерях, за стенами двойных оград из колючей проволоки, не допуская общения с окружающим населением… Им пришлют деньги, вырученные от продажи мебели, посуды и других вещей, оставленных в запертых и опечатанных управдомами квартирах!.. Ведь людей посылали не на работу, а просто в лагеря уничтожения, в такую же Богдановку… Мы с женой взяли рюкзаки и, заперев на замок двери, ушли к Мельниковым на Отрадную.

Мельниковы нас уже ждали и гостеприимно приняли, когда, крадучись, мы попали под вечер к ним в квартиру. Мы снова стали верить людям.

Мы находились в дружеской атмосфере участия, искреннего сочувствия к нам, отверженным… Накрыли чай, ужин. В комнате тепло, чистые постели. Мы снова стали оптимистами.

Мы сладко уснули. Но Мельников почти всю ночь не спал, чтобы в случае чего нас предупредить об опасности. Мы заранее договорились, кому куда спрятаться, если придут румыны или немцы…

Весь следующий день Мельников провел на улице. Возвращался с новостями, в большинстве своем трагичными: расстреляли дворника за сокрытие евреев, избили управдома за то, что своевременно не выгнал евреев на Слободку и держит еще их в доме, расстреляли жильца с другой улицы за предоставление убежища евреям и т.п. Рассказывая нам все это, Мельников дрожал, губы тряслись …

Еще одна ночь прошла под кровом Мельниковых… просыпаясь ночью, я видел Мельникова бодрствующим у дверей, прислушивающимся к малейшим звукам, доносившимся с улицы… И я решился. Утром сказал жене:

— Мы долго прятаться здесь не можем! Подвергать опасности Мельниковых не можем при всем их гостеприимстве. Нас могут найти если не завтра, так через месяц, через два… что это даст, кроме лишних мучений? Давай пойдем со всеми на Слободку! Погибнем — так со всеми, а может быть, и спасемся!..

— А Люба? — спрашивает жена.

— У Любы русское лицо и русский паспорт… Она спасется!.. А мытарствовать с нами ей не следует!

Снова рюкзаки на плечи, снова тяжелое прощание с дочерью и Мельниковыми, и мы во вьюгу и мороз пустились в направлении нашего дома, лежащего на пути к Слободке…

Мы прошли мимо дома, где жила золовка Маруся с семьей, и узнали, что их уже давно выгнали на Слободку. Пошли дальше. Пустые улицы города и разрушенные бомбардировкой дома.

Пришли к своему дому, решили захватить еще продуктов… Управдом Шмидт любезно открыл нашу квартиру, предложил взять все, что найдем нужным… Он предложил даже взять свои детские саночки, чтобы легче было перетаскивать вещи и продукты… Но продуктов и вещей уже не было в квартире. Их успели разобрать жильцы дома.

— Господин Шмидт! — сказал я, — может быть, мы можем остаться в городе в своей квартире как караимы, а не евреи?

— Вас здесь все знают как евреев, но если у вас документ караима — я пойду в полицию и узнаю, — может быть, останетесь!.. Я буду очень рад!.. Дайте документ!

Я передал управдому старый паспорт 1928 года с прибавленной в нем строкой Мельникова «нация — караим».

Участок полиции находился на Херсонской — на втором квартале, и Шмидт не заставил себя долго ждать. Возвращая обратно документ, он с улыбкой сказал:

— Комиссар полиции мне заявил, что на Слободке есть специальная комиссия во главе с прокурором, и там, на Слободке, перед этой комиссией возбудите ходатайство о разрешении вернуться в свою квартиру!..

Я понял, что слишком свежа надпись на паспорте и плоха подделка по почерку.

Запрягся в саночки, и мы отправились на Слободку. Встречный ветер наметал сугробы. Я задыхался от напряжения. Останавливался, делал передышку и тянул дальше. Жена помогала. Прошло много часов, пока мы дотянулись до Слободки.

 

***

Слободка встретила нас негостеприимно. Порывы ветра со снегом. От сильного холода выступали на глазах слезы. Лицо и руки у жены посинели.

Мы долго блуждали по Слободке, пока не встретили сестер Вайншенкер, знакомых еще по моей работе в Балте.

— Иосиф Александрович, Клара Львовна! Заезжайте в нашу квартиру. Вас тут примут, я скажу хозяйке, что будете платить! Согласны?!

— Ну конечно согласны! — ответили мы.

Мы вошли в дом. Хозяйка закрыла за нами ворота, а затем на запор и дверь квартиры. Мы очутились в маленькой кухоньке. Здесь был ночлег для восемнадцати человек. Постелили на полу, как и все. Под голову положили вещи. Можно спать только на одном боку. Плита топилась, тепло…

На другой день благодаря небольшой взятке часовому жене удалось уйти в город к дочери, и я остался один. Я уверил, а может быть, мне только казалось, что убедил хозяев в моем караимстве, и перешел в помещение к ним. Там с ними ел и платил за ночлег советскими серебряными рублями, за которые румыны давали по четыре немецких марки за один рубль.

А мороз на улице все крепчал. Через два квартала был базар, и я отправился туда. На базаре шла меновая торговля. Евреи меняли вещи на хлеб, муку, сало, другие продукты. Я крутился по базару не для обмена, хотел увидеть кого-нибудь из знакомых, узнать адрес еврейского комитета, членом которого числился.

На базаре были не только жители Слободки, но и приезжие из города. Соблазняла дешевизна вещей. Новое теплое одеяло, покрытое шелком, можно было купить за пять-шесть немецких марок, пару ботинок модельных — за 8-10 марок, простыню — за 2-3 марки, рубашку верхнюю с воротниками или дамскую с кружевами — по 3-4 марки и т.д. Продавали все, что можно, лишь бы иметь марки и не тащить с собой в дальний путь лишнее… Людей было много, как будто толкучий рынок из города перенесли специально сюда.

Долго я гулял по базару, пока не встретил одного из членов Комитета. Он стал упрекать меня в неявке на заседание, рассказал, что на Слободке организуется Комитетом еврейский госпиталь, набирается штат госпиталя, а фактически штаты заполнены, ибо госпиталь будет эвакуироваться отсюда в последнюю очередь, сказал адрес Комитета и где найти председателя Подкаминского.

Я отправился к Подкаминскому, но его не нашел…

Зато увидел своего квартиранта Гольдштейна, который не очень дружелюбно меня встретил, но объяснил, что Подкаминский меня спрашивал и искал, и ему, мол, передали, что я скрылся в Одессе…

К вечеру вернулся на квартиру. Сестры Вайншенкер рассказывали новости: на Слободке много умерших с голоду и холоду — их даже не убирают, и трупы валяются просто на улицах, с квартир стали забирать людей и гнать на станцию Одесса-Сортировочная для отправки в Березовку, хозяйка стала у всех требовать деньги за квартиру посуточно, в противном случае всех выбросит на улицу или позовет румын, которые отправят всех в этап.

Я выслушал, посочувствовал, прошел к хозяйке и молча выложил ей на стол пять марок. Сказал, что каждый день буду давать столько же.

Хозяйка рассыпалась в любезностях и обещала выдавать меня за дальнего родственника — русского…

Наутро я вышел из комнаты хозяйки и увидел, что в кухне никого нет. Оказалось, что всех восемнадцать человек ночью забрали куда-то румыны. Хозяйка сказала, что заглядывали и к нам, но она объяснила переводчику, что, мол, я — русский, ее родственник. Румыны ушли.

В этот же день встретил на улице своего соседа Рофмана, он предложил перейти к нему на квартиру, владелец которой — бывший полковник.

Понятно, придется платить по две марки в сутки, а не по марке, как у других. Зато у него чисто и свободно. Я согласился.

Вернувшаяся из города жена помогла мне переехать на новую квартиру. Рофман с женой спали на кровати; а золовка Рофмана, двое их детей, соседка из нашего дома и я спали на полу. Но было свободно и сравнительно тепло.

Утром жена показала мне свой паспорт с исправленной надписью о национальности. Исправление было столь искусным, что даже я, опытный адвокат, констатировал хорошее качество подлога. Тогда я предложил:

— Ты должна жить ради дочери… Ты не должна подвергаться испытаниям. Если я погибну — хоть один… Иди к Любе! Живи, и пусть живет Люба!..

Я проводил ее к выходу из Слободки на Пересыпь. Мы попрощались.

Я остался один, и с этого момента родных не видел три года.

 

***

Отыскал комитет, а, главное, Подкаминского и доктора Петрушкина. Петрушкин назначен главным врачом организующегося еврейского госпиталя. Почти весь штат врачей сформирован, но продолжали поступать заявления от врачей и санитаров.

Жалования не платили никому, но всех соблазняла перспектива остаться на Слободке до конца гетто, ибо штат госпиталя румынский комендант обещал не трогать, пока все евреи из гетто не будут отправлены на места.

В еврейском Комитете шумно. Разбирают кандидатуры врачей в штат госпиталя. Рассматривают не с точки зрения пригодности, опыта и стажа, а сколько золота сможет внести врач или санитар «на содержание» госпиталя.

Больше всех волновалась заместитель главврача мадам Файнгерш, дама дородная, толстая. Она одновременно состояла казначеем госпиталя.

— Поймите, профессор Адисман очень хороший знаток своего дела, но он стар и может быть только консультантом.

— Кроме того, сможет ли он дать достаточно золота?!. Если сможет — следует зачислить!..

— Профессора Срибнера жалко, но у него нет денег! Сможем, чтобы спасти, устроить его на койке в качестве больного! Но и за это ему придется платить!..

— Нам нужен хороший кардиолог-терапевт, и чтобы был хорошим диагностом для амбулаторных приемов! — говорит Петрушкин, покручивая свои пушистые усы.

— У меня есть, — отзываюсь я, — доктор Косова, главный врач кардиологического санатория!..

— А деньги у нее есть? — спрашивает мадам Файнгерш.

— Вероятно, найдутся! — отвечаю я.

— Тогда позовите ее! — просит Подкаминский.

Я не заставил себя долго ждать и отправился на поиски… Мне посчастливилось встретить сестру Косовой, Варшавскую Аню, и она привела меня к золовке. Маруся быстро собралась, и мы пошли в госпиталь, где заседал Комитет.

Дело по занятию Косовой должности врача-диагноста в амбулатории при госпитале было быстро слажено. Меня назначили санитаром, исполняющим обязанности секретаря Комитета, и медрегистратора в амбулатории.

Достали где-то старые заржавленные койки, постелили их соломой, расставили по палатам — и госпиталь готов.

Врачей и санитаров распределили по отделениям и приступили к работе.

Каждому из работников госпиталя выдали так называемое «адеверинца» (удостоверения), подписанные начальником гетто с приложением румынской печати. На обороте адеверинца указывался состав семьи. Каждый из нас носил на рукаве пальто красный крест.

Вначале все шло гладко. Никого из работников госпиталя не трогали, и мы даже для улучшения наших бытовых условий поселились вместе с золовкой на новой квартире — на Спорытинской, 25. Здесь в двух комнатах проживали два врача — золовка Косова и кашкет — Бродская; два санитара — я и Грекин… и наши семьи. Я, Косова, ее сестра Аня, ее сын девяти лет и третья золовка — фельдшерица Косова — составляли одну семью, а санитар Грекин, его жена и двое детей — девушка четырнадцати лет и мальчик тринадцати — другую. Затем на эту же квартиру несколько позже перешел и шурин Зиновий Косов с мальчиком 11 лет, Валей. Его жена Аня устроилась где-то со своей подругой по педагогическому институту. Были еще две женщины — не работники госпиталя. Мы все, понятно, спали на полу и топили плитку углем и дровами, которые закупали в складчину на базаре.

Мороз не уменьшался. Резкий северный ветер продолжал строить сугробы, а владельцы домов целыми днями отгребали снег с тротуаров на мостовую.

 

***

И вот началось…

Покупал я как-то на базаре хлеб и вдруг остановился: в другом конце базара медленно двигалась густая толпа.

Женщины, мужчины, дети идут строем, в затылок друг другу. У каждого на плечах котомка. У многих на руках грудные дети. Идут, опустив головы. Если кто сбивался с ноги или с затылка, подбегал румынский солдат — и нагайкой по голове напоминал о необходимости строя. Всех этих людей направляли сначала в один из участков полиции для регистрации и отметки в паспортах, отбирали ценности, а затем таким же строем всю толпу по 2-3 тысячи человек препровождали на станцию Одесса-Сортировочная…

Такими количествами евреев гетто стали отправлять ежедневно. В определенные часы эти траурные процессии растягивались на несколько кварталов.

Количество замерзших тоже увеличивалось с каждым днем. Неубранных трупов, ограбленных «неизвестными», становилось все больше. По три, по четыре, а иногда по десятку на квартал они лежали без обуви, без верхней одежды, как дрова, занесенные снегом. Иногда из сугроба торчали только ноги или голова.

Румыны приказали силами санитаров госпиталя все трупы по улицам Слободки собрать и похоронить на кладбище.

Все санитары были мобилизованы. Прежде всего, очистили от трупов улицы, а затем — помещения школы и суконной фабрики.

О нашем госпитале пока не думали, хотя ежедневно в покойницкой прибавлялись новые умершие на койках госпиталя и погибшие на ближних от госпиталя улицах. Трупы выносили как дрова и складывали в штабели на кухне, которую превратили в покойницкую. Трупы раздевали, а одежду и обувь складывали в огромный сундук в коридоре.

Ценности и деньги передавались казначею. Одежда и обувь предназначались для плохо одетых, но одежды и обуви было мало: еще до поступления в покойницкую трупы были большей частью ограблены. Наконец, и этих убрали на кладбище.

Траурные процессии ежедневно продолжали тянуться по улицам.

Их выгоняли из суконной фабрики и помещения школы, где несчастные находили себе приют.

Когда суконная фабрика и школа опустели, румыны начали облавы: оцепляли две-три улицы, выгоняли из домов евреев и гнали на суконную фабрику и в школу. Началом всех процессий были только эти места… Облавы по улицам шли систематически, изо дня в день…

Я в это время работал медрегистратором в приемном покое и амбулатории госпиталя. Косова осматривала больных. Ассистенткой была доктор Бронфман. Рядом работал зубной врач Бронштейн.

Я регистрировал больных и принимал по полмарки за осмотр больного. Лекарств не было, поэтому Косова только ставила диагноз и писала рецепт в аптеку, которой фактически не было. Нет, аптека числилась, но помещалась лишь в одном небольшом шкафчике. Принадлежали лекарства аптекарю Брегману. Их было мало, и они выдавались лишь некоторым больным в особо острых случаях.

Амбулатория всегда была переполнена народом. Одна небольшая комната, но в ней приходилось и принимать больных, и регистрировать для осмотра. Здесь же на своем кресле лечил зубы Бронштейн. И здесь же я регистрировал. В пальто с красным крестом на рукаве я сходил за врача, все обращались ко мне с прибавлением «доктор». Осмотры больных производились в присутствии многочисленной публики, ожидающей очереди для приема, так как в стеклянном коридоре было тесно и холодно из-за отсутствия стекол в окнах. Публики было много, все жаждали занять койку в госпитале, — койка спасала от облав и отправки на станцию Одесса-Сортировочная. Некоторые в очереди просто прятались от облав, которые проводились румынами до обеда. Этим «больным» было выгодно уплатить полмарки и получить талончик в очередь.

А после полудня ожидающие исчезали и снова появлялись лишь на другой день. Но здоровых было мало. Больные гангреной, с ясно определившейся демаркационной линией. Их уже заранее можно было записать в число погибших, ведь ни лекарств, ни хирургического отделения у нас не было. У многих из-за грязи и недоедания на теле, особенно на руках и ногах были колоссальные раны, фурункулы. Приходили с отеками и опухолями от голода. А тифозных больных — без конца. За два-три дня все палаты госпиталя были переполнены. На одну койку помещали двух больных. Затем госпиталь расширили, устроив детское отделение и родильную палату. Через неделю на освободившееся место на койке стали ожидать очереди. Брали по десять марок за место, а предлагали больше — даже втрое и впятеро, лишь бы спастись от облав. Потом стали предлагать и брать за место на койке золотом. Некоторые врачи стали злоупотреблять своим правом оставлять на койке больных и брали взятки. Так, например, врач Бирман был снят еврейским Комитетом с работы за взятку, полученную у больного…

Домой спать я уже не уходил, а оставался на ночь в больнице в качестве дежурного и спал, сидя на стуле в детском отделении. Вообще старался не выходить из госпиталя даже днем, боялся облав. В детском отделении было сравнительно тепло.

Сидишь на стуле и дремлешь, а иногда засыпаешь…

Редко кто-либо выходил здоровым из госпиталя. Если больные не умирали от гангрены, — то от сыпняка, который там свирепствовал. Каждое утро из госпиталя выносили 10-15 трупов, но на каждую койку были десятки новых кандидатов.

Я дежурил. Вдруг слышу крик из родилки. Но не похоже на крики роженицы. Отправился туда. У родилки встречаю взволнованного врача Хаимовича. Спрашиваю:

— В чем дело? Что случилось?

— Не спрашивайте, а идите сами послушать!.. Сердце надрывается! — отвечает Хаимович.

Вхожу в переднюю родилки. На стуле всхлипывает молодая женщина. Ее окружили со всех сторон.

— Я только что со станции Сортировочной. Сбежала с этапа и спряталась недалеко от станции в развалинах. Оставила там свой рюкзак и еду в корзинке!.. Бог с ними, хоть жива… Но что я там видела?!. Господи, боже мой!.. Мы прибыли на станцию позавчера.. Не дай, господи, вам видеть то, что я увидала, когда ушла немного дальше от станции!.. На рельсах стояли вагоны без паровоза. При мне открывали двери товарных вагонов, из них вытаскивали, как колоды, замерзших и складывали в штабели на снегу сзади вагонов… вскрыли вагонов 20, а может, 25, и во всех вагонах были только трупы!.. Ни одного живого человека!.. А до вскрытия вагонов масса трупов уже лежала на снегу!..

Многие засыпаны снегом!.. На снегу много крови!.. Видно, нас никуда не увозят, а поезда ставят просто на путь!.. Вагоны закрывают, никого к ним не допускают, и люди за несколько дней там, в вагонах, замерзают или умирают с голода!.. Я испугалась и побежала сюда сообщить об этом родным, чтобы прятались!.. Ведь это смерть!.. Мы все погибли!.. — взвыла снова рассказчица.

— Нас гонят на смерть! Не нужно нам больше жить, — отозвалась врач Рабинович и ушла из госпиталя.

Мы накормили беглянку и усадили в родильной спать на стуле.

А наутро стало известно, что две сестры-врачи Рабинович покончили с собой, приняв стрихнин.

Через пару часов в госпиталь принесли на носилках одну из них. Ей сделали промывание желудка и положили на койку в палату для привилегированных больных. Она стонала, плакала, просила ее не трогать, не спасать, все равно она снова покончит с собой.

— Незачем жить так! Все равно погибнем — если не теперь, но позже на пару недель, на месяц! — говорила Рабинович сквозь слезы.

— Ничего, будете жить! Переживем и это время! — успокаивал я ее.

— Что-то плохо верится! Но мне кажется, что меня не спасли, я приняла слишком большую дозу яда! А как моя сестра? Она здесь? — стала беспокоиться больная.

— Не знаю! Сестру вашу разыскивают по Слободке, может, найдут!

— Найдут только ее труп — она стала угасать при мне! — сказала Рабинович, извинилась и повернулась ко мне спиной.

Я ушел на амбуланс и там узнал, что сестра Рабинович найдена мертвой, спасать ее было поздно.

В тот же день в госпиталь проникли супруги Каплан и Пустильник Соня, тоже бежавшие со станции Одесса-Сортировочная. Рассказывали:

— Мальчик-бессарабец подошел к румынскому капралу просить разрешения понести к поезду ведро с водой. Капрал схватил у мальчика ведро и вылил ему всю воду на голову. И это при тринадцатиградусном морозе… стоявшим рядом немцам понравилась «шутка», и они принесли вдобавок еще несколько ведер воды, и ее также вылили на рыдавшего мальчика. Он превратился в ледяной столб… А немцы и румыны хохотали:

— Кричи теперь «хайль Гитлер!», — требовали немцы.

Мальчик упал, и от него посыпались осколки льда, — закончила Пустильник.

— И не только это мы видели! — продолжала Каплан, — чуть ли не возле нас расстреляли старика и старуху — за то, что они просили помочь им подняться в вагон… Убили двух детей, которые не могли найти своих родителей… подняли на тесак грудного ребенка, оставленного на минуту матерью, чтобы внести в вагон вещи!.. Расстреляли хромого инвалида за то, что он слишком медленно пытался подняться в вагон без лестницы!.. Что-то страшное там творится… А ребенок так кричал, так кричал, а кровь из него так лилась, что весь снег подле поезда залит ею… Потом ребенок затих, скончался… а немцы и румыны смеялись! –Каплан закрыла лицо руками.

Количество самоубийств увеличилось. Наши санитары ежедневно подбирали 40-50, а иногда и до ста трупов.

Днем явился отряд румын во главе с офицером и румынским врачом для проверки больных и штата госпиталя. Забрали человек двадцать, у которых не было «адеверинца», больных без повышенной температуры. Многие во время переполоха успели скрыться из госпиталя — сбежали вниз прятаться в уборной, а некоторые скрылись в покойницкой за трупами. В этот день на амбулаторном приеме было меньше народу. Оказалось, что улица, где помещался госпиталь, подвергалась облаве.

К вечеру Подкаминский заявил, что комендант гетто и прокурор оставили в штате госпиталя лишь небольшое число людей — врачей и санитаров, Комитет еврейский реорганизуется, а я, ввиду того, что не знаю свободно румынского языка и писать на этом языке не могу, перестаю быть секретарем Комитета. Вместо меня секретарем будет румынский еврей — мой сосед по дому, член Комитета, санитар и казначей госпиталя Гольдштейн. В связи с наметкой нового штата прежние «ауторизаты» («адеверинца») необходимо ему, Подкаминскому, сдать, и завтра, мол, будут получены от коменданта гетто новые «ауторизаты». Кто получит новый «ауторизат» — останется в штате, остальные должны будут больницу оставить…

— Конечно, — подумал я, — Гольдштейн, спасая себя, раскрыл «мое истинное лицо» Комитету, и я не только снят с работы секретаря, но и с работы санитара и спасительного «ауторизата» уже не получу. Что делать?

Ночевал по-прежнему в госпитале, но не спал и наконец решил, что если меня оставят санитаром и медрегистратором, а золовку не оставят — я ее возьму на свой ауторизат как жену, и, наоборот, если ее оставят, а меня уволят — она меня возьмет на свой ауторизат. Так мы и договорились.

На другой день в госпиталь привели много задержанных женщин и детей, которые утверждали, что их мужья и родные работают в госпитале. Среди них была Аня — сестра доктора Косовой. Я сказал румынскому солдату, что она — моя жена, и ее отпустили. Отпустили еще несколько человек, а остальных забрали на суконную фабрику.

Новых ауторизатов в этот день не принесли, и я снова ночевал в госпитале. Я голодал, и с каждым днем все туже затягивал пояс. Лишь изредка русские женщины со Слободки приносили в госпиталь за плату пирожки или хлеб. Пирожок стоил всего полмарки, но марок почти не было. Присланные из города дочерью марки иссякали.

Днем в госпиталь явился отряд румын во главе с комендантом гетто для раздачи новых ауторизатов.

Он собрал всех работников больницы в помещение амбуланса, в коридоре выстроил солдат и начал вызывать по фамилии. Вызванному выдавал ауторизат, удостоверяясь раньше в личности, и отправлял в следующую комнату. Остальные ждали с трепетом вызова.

— Ну, слава богу, — подумал я, — Косова получила ауторизат, значит, мы спасены!

Но вот вызваны все, кто «удостоился чести» быть работником больницы, им выданы ауторизаты, а мне нет… значит!..

— Все кого я не вызывал — немедленно в коридор!

Оставшихся было человек тринадцать, мы вышли. На улице нас построили вместе с другими задержанными евреями. К носившим красный крест на рукаве пальто, подошли солдаты, сорвали повязки, избили и погнали к регистрационному пункту. Часть задержанных имела рюкзаки, торбы с едой, которые всегда были с ними в больнице. А у меня ничего не было — ни белья, ни еды.

Пункт регистрации находился на полквартала ниже суконной фабрики — ближе к городу. В помещение впускали по три-четыре человека. В первой комнате солдаты раскрывали торбы, рюкзаки, вынимали оттуда мало-мальски ценное, а затем обыскивали каждого в отдельности. После этой процедуры впускали в следующую комнату, где у большого стола сидел целый синклит румынских и немецких офицеров во главе с румынским прокурором. На документе прокурор ставил штамп — большую букву «Е», что значит «еврей».

Когда дошла очередь до меня, я обратился к прокурору на немецком языке:

— Прошу не ставить мне штампа и отпустить меня, ибо я не еврей!

— А кто же вы? — спросил у меня немец и зло посмотрел на меня.

— Я — караим.

Прокурор внимательно рассматривал мой старый паспорт, в котором Мельников сделал приписку «нация — караим».

— Какая-то приписка подозрительная! –почему-то по-французски сказал прокурор своему соседу — румынскому офицеру.

— Она не подозрительна! — ответил я прокурору по-французски же, — паспорт выдан еще в 1928 году… приписка сделана в милиции перед выдачей новых паспортов… А новый паспорт остался в Одессе… в военкомате.

— Мы вас отпустить не можем, а из Березовки возбудите ходатайство о возвращении перед губернатором Транснистрии и Тирасполя!.. — сказал прокурор и возвратил мне паспорт обратно, не поставив буквы «Е».

Во дворе я стал в строй зарегистрированных для отправки на суконную фабрику.

Отправились. Всего два солдата румынских.

Я без вещей шел в стороне от строя.

Почти у самой фабрики отошел совсем, будто наблюдая, куда ведут задержанных.

Так и ушел потихоньку к госпиталю. Меня никто не остановил. Явился в контору больницы, как будто ничего не случилось.

— Ну, слава богу! — сказал Подкаминский, — а я уж думал послать на суконную фабрику Грекина вас спасать!.. Как вам удалось вырваться?

Я рассказал.

— Вы — ловкий человек и умный!.. Такие нам нужны. Пока я договорился с доктором Косовой, что вы будете на ее ауторизате как муж!.. А потом надюсь добиться ауторизата и для вас!..

— Спасибо! — я с трудом сдерживал злобу, понимая, что он просто боится моих разоблачений о комбинациях Еврейского комитета с золотом, которое приклеилось к липким пальцам комитетчиков!..

Я снова одел повязку красного креста на рукав пальто, и снова круглые сутки проводил в больнице. Но когда изредка приходили румыны для проверки, врачи прятали меня в укромное местечко.

Когда долго не меняешь белье, начинают беспокоить вши. Кусают. Приходилось часто уходить в уборную для «вытрясывания».

К счастью, тифозная вошь меня еще не тронула.

Косова, ее сестра и золовка Рахиль Косова договорились с женщиной, у которой была квартира во дворе больницы. За ночлег — по две марки с человека. Вперед платить за пять дней. Условились, что мы пойдем под вечер на Спорытинскую, 25 забрать свои узлы. Запасся документом иждивенца Косовой — пошли. Переночевали на Спорытинской. Помылся немного и переменил белье. Стало легче.

Утром всех вещей не взяли, чтоб не было подозрительно. Косова надела белый халат врача поверх пальто, будто шла оказывать помощь больному. Пробирались задними улицами. Один патруль все же остановил нас, посмотрел документы и пропустил. Евреев и даже русских на улицах видно не было — боялись облав. Когда закрылись за нами ворота больницы, на душе стало легче. Вещи перенесли к новой хозяйке. Но я все же продолжал круглые сутки проводить в больнице. Ночью спал в конторе на столе как дежурный, или в детском отделении, сидя на стуле. Напряжение не покидало. Все прислушивался к звукам с улицы и шагам на лестнице, хотя ночью румыны редко нас беспокоили… Только однажды появился румынский офицер с небольшим отрядом для проверки документов. Но когда я сказал, что все отделение переполнено тифозными и гангренниками, а ежедневно умирает около тридцати человек больных, он моментально исчез.

— Надо поджечь этот госпиталь вместе со всеми жиданами! — он на прощанье хлопнул дверью.

 

***

Прошел почти месяц нашего пребывания на Слободке. Месяц жизни затравленных животных в клетке из колючей проволоки.

На Слободке выловили почти всех евреев и отправили… на станцию Одесса-Сортировочная. На улицах Слободки пусто. На базаре редко кого встретишь…

9 февраля 1942 года утром госпиталь окружил отряд румын. Начальник гетто приказал всем без исключения, — и врачам, и санитарам, и больным, — выйти за ворота и построиться для отправки в Березовку.

Больных стали вытаскивать вниз на носилках и сажать на площадки и подводы.

Строй. Подводы с больными — за нами. Вокруг солдаты. Позади — пулемет. Вскоре пришли в другой такой же еврейский госпиталь, находившийся на той же Слободке. В этом госпитале было больше места, чуть ли не в три раза, больше палат и врачей, и руководила им румынский врач доктор Лещинская. Оказывается, решено было наш госпиталь ликвидировать, к штату этого добавить несколько наших врачей, санитаров и фельдшеров, а остальных вместе с некоторыми больными отправить на станцию Одесса-Сортировочная.

Нас разместили в комнатах третьего этажа: и здоровых, и больных вместе.

Как мне рассказывали санитары этого госпиталя, здесь умирало до 100 человек в сутки. Больных было больше, холоднее и голоднее, чем у нас. У нас детское и родильное отделения отапливались, а здесь не топили нигде. Зато площади было сколько угодно. Но у ворот и у забора дежурили румынские часовые днем и ночью, и не допускали к больным никакой еды. Фактически это был не госпиталь, а тюрьма, с небольшой разницей, больных держали не в камерах, а в палатах, не закрывающихся на замок ночью.

Мы выбрали небольшую палату, в которой стекла были более-менее целы. Расположились на койках и на полу. В это время Подкаминский и Петрушкин согласовывали с главврачом вопрос о том, кто из наших врачей и санитаров остается в этом госпитале. Утром узнали, что согласование ничего не дало, отправляют на станцию всех.

Снова появился комендант гетто и несколько офицеров. Выстроили во дворе всех: и штат госпиталя, и весь состав Комитета, и всех больных. Комендант зачитал список тех, кто остается в госпитале. Их загнали обратно в помещение, а остальным приказали собрать вещи и выстроиться у выхода для регистрации.

— Разрешите спросить, господин полковник? — вдруг выступил вперед Подкаминский.

Переводчик перевел.

— Пожалуйста! Я слушаю! — ответил начальник гетто, повернулся боком к Подкаминскому и устремил глаза к небу.

— Можно ли будет в Березовке или куда нас приведут, снова открыть Еврейский комитет и госпиталь для больных?

— Вы можете открыть только дом… для умалишенных! Их будет у вас достаточно! — ответил начальник гетто. Офицеры расхохотались.

Я знал уже, что представляет из себя эта румынская «регистрация» с обыском. Встал позади всех, а когда зарегистрированных уже стало много, незаметно для часовых перешел к ним.

После полудня нас погнали на суконную фабрику. Здесь пересидели ночь, спать было негде. Грязно, вши. Снимали их с себя, очищали под собой место и садились вздремнуть.

Опять выгнали на улицу, построили и погнали в помещение школы, откуда отправляли на станцию.

В школе приказали готовиться к «поездке» на станцию. Здесь уже были приготовлены подводы для больных и для вещей за плату. А плата за подводы настолько высока, что не всякий решался обратиться за помощью к переводчикам.

Через час выяснилось, что остаются на Слободке, якобы на два-три дня по распоряжению коменданта гетто члены Комитета Подкаминский, Гольдштейн, доктор Петрушкин, доктор Файнгерш с мужем и еще пара человек. Я вошел в комнату, где они устроились, и сказал, что все возмущены тем, как они спасают свои шкуры за счет общего золота. Все понимали, что только благодаря взяткам их оставили… правда, временно.

Подкаминский, прощаясь со мной, заплакал, просил передать всем, что он честен, и что ни одна копейка не прилипла к его пальцам…

— Пусть отсохнут руки тех, кто воспользовался деньгами Комитета для себя лично! — вскричал он патетически и предложил казначею Комитета выдать мне… пять марок, как помощь на дорогу. Я эту «помощь» не взял.

После сильных морозов наступила оттепель. Накрапывал небольшой дождик, скользко. Спотыкались, балансировали, падали, нарушали строй, и румыны палками или прикладом снова его восстанавливали. При проходе под арками Пересыпьского моста прошел трамвай, поднимавшийся на гору — в город. На минуту у меня мелькнула мысль вскочить на подножку и скрыться в городе. Осмотрелся, но получил от конвоира удар прикладом. Отправился дальше.

Пришли на станцию. Стали грузиться в эшелон. Вагоны товарные. Из них несет трупным запахом. На полах вагона — грязная мелкая солома. Из одного вагона вынесли трупик ребенка и положили среди других трупов, позади эшелона.

Грузились быстро. Солдаты били прикладами зазевавшихся. Набились в вагон как сельди в бочку. Все стояли. Через часа два подали паровоз, и поползли от станции Одесса-Сортировочная по направлению к Березовке.

 

V

 Поздней ночью прибыли в Рауховку. Поезд остановили далеко от станции. Стали открывать двери вагонов. Скрежет откручиваемой проволоки, двери отодвинуты, и мы начинаем прыгать вниз, на косогор. Помогаю снимать детей и вещи. Без ударов прикладами не обходится.

Идем по направлению к Березовке. Темная ночь, не видно дороги, и попадаешь в ямки с растаявшим снегом. Ботинки и галоши полны ледяной воды.

Бесконечно тянется дорога. Бесконечно длится ночь. С трудом передвигаю ноги, но надо идти быстро, так требуют конвоиры. Приотстала старуха. Ей трудно дышать. Она просит идти медленней. Отстает все больше и оказывается в задних рядах. Упала. Конвоир выстрелом в голову убивает ее.

Раздается команда конвоиров идти медленней. Оказывается, они решили заняться грабежом на ходу. Подходили к каждому, ощупывали мешки, карманы и велели выкладывать ценности. У моего соседа по колонне забрали парикмахерские инструменты, у другого — марки немецкие, у третьего — туалетное мыло, кошелек с деньгами, у четвертого — ботинки из мешка, галоши, кольцо, бумажник с марками. Пятый попытался протестовать, но получил несколько ударов прикладом и угрозу «пушкат», замолчал, отдал шерстяную фуфайку, белье и марки. Грабеж продолжался до самой Березовки…

У Березовки на четверть часа остановились. Смена конвоиров. Новые солдаты повели нас в обход Березовки. Опять приказали идти быстрым шагом. Начался туман, снег таял все больше, и дорога превращалась в месиво. Ноги погружались все глубже, и их трудно было вытягивать. Ныли спина, поясница и руки от тяжести рюкзака и небольшого мешочка с едой, принадлежащего соседке по строю. Я помогал соседке, она несла на руках двухлетнего ребенка. Он плакал, просил хлеба. Мать его успокаивала.

Ребенок заплакал громче. Тогда конвоир подошел, выдрал из рук матери ребенка и отшвырнул далеко от колонны на землю. Ребенок закричал, мать бросилась к нему. Тогда солдат застрелил мать и ребенка.

Туман исчезал и начинался небольшой мороз. Подул холодный ветер, стали застегивать воротники пальто и заматывать шарфами шеи. Под ногами появились корки льда. Ногами эти корки раздавливали и попадали опять в воду и болото. Уж стало рассветать, а мы все шли, не уходя от Березовки и не заходя в нее.

Мороз крепчал все больше. Когда совсем рассвело, мы остановились у небольшого дома. Часть конвоиров вошла в дом погреться. Через полчаса наших конвоиров опять сменили.

Я узнал этот дом по рисунку забора. В начале прошедшей ночи мы проходили мимо него. И вчера, и сейчас из-за дверей его слышна была та же румынская музыка, те же звуки скрипки, мандолины и гитары, тот же румынский «хок», с теми же вскрикиваниями танцующих. Оказывается, мы всю ночь кружили вокруг Березовки.

Продолжаем стоять в строю. Некоторые начинают стоя засыпать.

Приказали двигаться дальше по дороге на Мостовое.

После всей ночи на ногах ходить быстро трудно. Многие стали отставать, и колонна растянулась по дороге на большое расстояние. Конвоиры злились и чаще награждали прикладами отстающих. Вот приотстал старик, приотстала молодая женщина с пятилетним мальчиком. Конвоир остановился, снял с плеча автомат и пристрелил их. Подождал немного, пока отошла колонна, раздел убитых, сунул все в свою вещевую сумку и стал догонять нас.

Прошел еще час, утомление сказывалось все больше. Отстающих прибавилось. Они беспорядочно плелись по дороге.

Дорога шла в гору. Было тяжело подниматься. И все же, задыхаясь, все поднимались. Несколько конвоиров остановились внизу и ждали, пока все из колонны исчезнут за горой… Вот осталось нас внизу еще около полусотни. Конвоиры у какого-то рывчака задержали около десятка отставших, отвели в рывчак. Выстрелы, крики… И все смолкло. А через несколько минут конвоиры-палачи стали догонять колонну, пряча в сумки награбленное…

Бредем. Ноги одеревенели. Рюкзак кажется все более тяжелым. Веревки впиваются в тело.

И все же необходимо идти и соблюдать строй, отставание грозит смертью… Пользуюсь тем, что конвоиры от меня далеко, продвигаюсь вперед. Вот я уже на середине колонны. Занял место в строю. Впереди кто-то жалуется на боли в желудке, просит конвоира разрешения оправиться. Конвоир показывает автомат… Больной замолкает и плетется дальше, придерживая руками живот. Но вскоре он не выдерживает и снова просится у конвоира. Тот бьет его прикладом сначала по спине, а затем по голове… Человек падает. Тогда конвоир поднимает его, отводит в сторону и сильным ударом приклада раскраивает ему череп.

Бредем дальше. Строй не нарушается. Прошло уже много часов, как мы отошли от Березовки. Давно минул полдень. День близится к закату, а мы продолжаем без отдыха этот тернистый путь. Вдали виднеется село. Может быть, там отдохнем. Но это только «может быть», ведь опять, как в Березовке, могут переменить только конвоиров, а нас гнать дальше.

Но тяжело не только нам, но и конвоирам, которые тащат с собой мешки с награбленным. Убитых в этот день много. Мы насчитали до сотни человек, а может, ошиблись, — скорее всего, их было больше. Заслышав выстрелы и крики, мы только вздрагивали, спешили скорей уйти из задних рядов и забывали счет…

Когда подходили к селу, уже темнело. На западе небо было багровым и предвещало на завтра крепкий мороз с ветром. Потом еще долго ходили по селу, пока нас загнали в загаженные сараи. В них мест для всех не хватило, и мы, собрав сто марок, предложили конвоирам устроить нас недалеко от сараев в школе. Конвоиры согласились. Несколько сот человек препроводили туда. Не обращая внимания на грязь, мы расположились на партах и на полу и через несколько минут спали крепким сном.

 

***

Проснулись от криков:

— Кто разрешил вам ночевать здесь, в школе?

— Нас привели сюда румыны, — ответил один из проснувшихся.

— Не имеют они права! Здесь школа! Запрещено! — кричала женщина, — Выходите отсюда, сейчас же! Не буду я после вас тут убирать!

— А если уплатим — принесете соломы?

— По две марки с человека! Соберите, а то все сейчас — вон! — продолжала крикунья.

— Обратитесь к румынским солдатам! Нате двадцать марок, и дайте поспать.

— По две марки с человека или убирайтесь отсюда!

— Тогда ничего не получите и уберетесь отсюда вы, или румынские конвоиры вас выпроводят!

Крикунья выскочила и привела двух человек, которые назвали себя один — директором школы, а другой — старостой села.

— В школе нельзя ночевать! — заявил директор. — Выходите все.

— Мы не сами сюда пришли, а нас привели! — ответил один из нас.

— Тогда я пойду к румынскому или немецкому офицеру! — сказал рыжий староста, — и вам будет хуже! Иначе с вами, жидами, каши не сваришь!

— Зачем шуметь? Мы соберем немного марок, а вы нам привезете арбу сена и бочку воды! Вы, кажется, человек, и мы люди!..

— Жиды — не люди! Достаточно мы на вас работали! Но если будут марки, будет и сено, и вода.

Стали собирать марки. Собрали больше ста марок и вручили рыжему. Директор школы со старостой ушли и обещали через час привезти солому и воду.

Понятно, эти господа о воде и соломе и не думали. Их и след простыл.

Снова улеглись, и храп изо всех углов.

Начало светать. Мороз крепчал.

Ко мне подошел профессор Рубинштейн со своим ребенком. Профессор был без пальто и ежился от холода. Руки он прятал в карманы брюк и пытался от ветра укрыться в коридоре школы.

— А где ваше пальто, профессор?

— Забрали конвоиры да еще избили! У вас нечего мне дать, чтобы как-нибудь спастись от холода?

Я вынул из рюкзака байковое одеяло.

— Сколько вам уплатить за него?

— Ничего.

— Как ничего, ведь оно вам нужно?!

— Пока у меня еще есть пальто…

— Спасибо! Еще раз спасибо!..

— Надо помогать друг другу.

Слезы благодарности стояли в глазах профессора. Я подошел к его отцу — доктору Рубинштейну, работавшему в одесском Госстрахе.

— Помните, доктор, лет пятнадцать тому назад вы мне отказали в страховании жизни на десять лет потому, что у меня больное сердце, что я десять лет вряд ли проживу…

— Помню и удивлен, как это я мог ошибиться! Дай вам боже прожить еще двадцать лет! А вот за себя я боюсь! Вы были тогда очень толстым, а сейчас худой, как мой сын… и это для сердца здоровее…

— Я предпочел бы умереть от миокардита, то есть естественной смертью — в постели, чем насильственной — от этих варваров!

— Молчите, а то услышат!..

Начала строиться наша колонна. Потом нас присоединили к основной колонне, которая ночевала в сараях.

Двинулись к Сухой Балке. Колонна опять растянулась по дороге на большое расстояние. Опять позади нас начались расстрелы. Опять задние норовили попасть в центр колонны.

Мороз жесткий. Ветер. Многие поверх пальто укрылись одеялами. Конвоиры подгоняют колонну. Шли быстро, и многие, задыхаясь, стали отставать, снова послышались выстрелы сзади.

Мы шли уже несколько часов, когда показалась горка, на которую колонна должна была взобраться. Замедлили шаг. По сторонам дороги шли овраги. В них довольно часто попадались неубранные трупы людей и животных, присыпанные снегом.

Торчали головы, ноги, руки… Таких колонн как наша по этой дороге, видно, проходило много.

Стали взбираться на горку. Я обернулся и увидел, что часть конвоиров остановилась у глубокого оврага.

Они задержали несколько десятков женщин и детей из последних рядов, отвели их к краю оврага, столкнули вниз и стали расстреливать. Несколько человек из конвоиров спустились в овраг. Вскоре они показались снова — с вещами убитых. Быстро стали догонять колонну, крича, чтобы все шли в строю, правильными рядами.

Стали спускаться с горы. Я догнал золовку с ее сестрами и пошел с ними рядом, взял у золовки тяжелую корзину с едой. Дорога вела к новому холму.

Быстро подымались на холм и чуть ли не бегом спускались в село Сухая Балка. Всех направили к свинарникам, окон и дверей в них не было. Вошли и сразу приступили к уборке снега, которым свинарники завалены. Отовсюду продувало морозным ветром. Снег засыпал свинарник все больше. Трудно найти местечко, где можно укрыться от ветра и рассыпчатого снега. Мы обошли все свинарники, повсюду одно и то же — снег и ветер. С трудом отыскали уголок, где можно было присесть отдохнуть.

 

***

Темнело. Кровавые отблески зари на осколках стекла в провалах окон. Хлопья снега, падающие с разодранной соломенной крыши, в отблесках зари становились сначала розовыми, а затем превращались в кровавые пятна. Морозный чистый воздух портил трупный человеческий смрад…

В углу вздохи и всхлипывания женщины, держащей на руках мертвого ребенка, с которым она не хотела расставаться.

Спрятался от ветра и снега за камышом, стоящим пачками и засыпанным снегом. Поднял воротник, укрылся, стал засыпать…

Вдруг крики женщин и детей. Выглянул из своего укрытия: опять грабеж. Осматривали рюкзаки и мешки, искали «пушка», а забирали самое ценное. Кричащих особенно громко забирали на улицу и там расстреливали…

Я глубже залез под камыш и как страус спрятал голову в воротник. Меня не заметили, шум обыска стал отдаляться к другому концу длинного свинарника. Я стал засыпать.

Удар прикладом по плечу заставил открыть глаза.

— Ин друму! Ин друму! — кричали конвоиры.

Поднялся и вместе с золовками вышел строиться.

Светало. Кругом сугробы. Трудно пробиваться к дороге. Вязли в снегу и шли дальше, понукаемые штыками конвоиров. У дороги стояли крестьянские подводы и сани. Возчики предлагали довезти до Доманевки за пятнадцать марок с человека с его грузом. Конвоиры разрешили нанимать подводы с условием, что подводы с грузом будут медленно двигаться сзади колонны. Некоторые условились везти только вещи, а не людей. Погрузились и пошли дальше. За поворотом дороги подводы и сани стали исчезать. В колонне подняли крик — вещи пропали. Конвоиры стали стрелять в колонну, и крики прекратились. На земле осталось несколько убитых. Потом уже в Доманевке нам рассказали о сговоре конвоиров с возчиками.

А мы двигались все дальше в сторону села Лидовка.

К полудню стали сворачивать с прямой дороги направо — к Лидовке. Вдруг наперерез колонне двинулась кавалькада немцев на лошадях во главе с двумя офицерами.

Немцы остановили колонну, выбрали из нее человек семьдесят, якобы для работы, и отвели в сторону шагов на сто от колонны. Я видел, как этих людей остановили у какой-то ямы. Немецкий офицер приказал раздеть их, бросить в яму и засыпать ее. До сих пор я не в состоянии понять, откуда взялись вдруг у немцев лопатки, чтобы забрасывать яму землей и снегом. Крики брошенных в яму были ужасны. Из ямы доносились вопли, вой, мольбы, — но яма заполнялась быстро землей под веселый хохот немцев. Но вот яма закрыта. Некоторые еще пытаются вылезти из-под земли.

Земля трясется, лопается в некоторых местах. Немцы бьют лопатками по высунувшимся головам с глазами, полными ужаса, добавляют земли и утаптывают ее ногами.

Румыны заставляют нас скорее уйти от этого места и не оглядываться. Все же я оборачиваюсь и вижу, как наброшенная земля над ямой еще движется, а немцы танцуют на этой могиле еще живых людей, продолжают утаптывать.

Шли еще часа два, и колонна снова остановлена, но на этот раз украинским примарем села Лидовка. Он отобрал около сотни людей — наиболее здоровых и чисто одетых, с рюкзаками на плечах. В эту группу попали семья Грекиных, доктор Рубинштейн, его сын профессор с ребенком и некоторые санитары из нашей больницы. Примарь обратил свое внимание на меня, но инстинктивно я уклонился в сторону и не пошел, скрылся в толпе. Примарь в сопровождении одного конвоира повел отобранных в Лидовку, колонна двинулась дальше по направлению к Доманевке. Пошли быстрее, чтоб до ночи попасть в местечко.

Чем ближе к Доманевке, тем больше по сторонам дороги трупов. Ими усеян весь скорбный путь евреев не только до Доманевки, но, как оказалось впоследствии, вся дорога до села Богдановки у Буга. Вьюга охватывает колонну. Сугробы увеличиваются. Но мы продолжаем пробиваться по еле заметной дороге. Кто-то застонал и упал. Колонна, опасаясь штыков конвоиров, обходит упавшего и, не останавливаясь, двигается дальше.

— Доктора, скорее доктора! — кричит девочка, — Мама заболела и падает! Скорее доктора! У нее плохое сердце!

Некоторые, думая, что я врач, просят дать женщине какое-нибудь лекарство.

— Я не врач, но валерианка у меня есть!

Когда я вытягивал из кармана бутылочку, это заметил один из конвоиров и подошел.

— Ла тини доктор? Вини кож!

— Я не доктор! Они просят дать больной валериан…

— Покажи карманы! Дай лекарство!

Я отдал бутылку, два куска туалетного мыла, несколько марок, носки, и получил взамен несколько ударов прикладом по голове и спине. Упал. Конвоир продолжал избивать лежащего. Наконец успокоился, оставил меня и стал догонять колонну. Я поднялся при помощи товарищей и стал в строй.

Мы подходили к Доманевке.


VI

Частые одиночные выстрелы раздаются со всех концов Доманевки. Как будто идет перестрелка. А на самом деле это гуляют полицаи. Вдребезги пьяные, они разряжают винтовки по окнам и по прохожим, пробирающимся вдоль стен и через огороды к своим хатам.

Колонну остановили в центре местечка. Продержали еще на морозе свыше часа и стали загонять в помещение бывшей синагоги, превращенной до войны в клуб, — там была разбитая сцена и порванный занавес.

В этот клуб поместили более половины колонны. Остальных стали загонять в помещение бывшего райпотребсоюза и в разбитые бомбардировкой дома, где находились когда-то магазины. Оставшихся поместили в развалинах возле румынского ресторана. Там не было ни крыши, ни окон, ни дверей. Мы с золовками как-то разминулись и устроились в разных местах. Я попал к румынским евреям, проживавшим здесь уже больше месяца, их пригнали сюда за то, что своевременно не внесли большой суммы прочентору4.

В одной комнате четыре семьи. Маленьких детей только двое. Взрослые работали слесарями и водопроводчиками. Один из них — Мойша — был бригадиром этой группы.

По-русски говорить не умели, только по-румынски и по-еврейски. Все они успели в Доманевке акклиматизироваться, ладили с румынами и с русскими полицаями. Чтобы иметь возможность угощать румын «цуйкой», а полицаев — самогоном, они устраивали у себя в комнате небольшое число евреев, брали у каждого по четыре марки за ночевку. Все, понятно, спали на полу, но зато в комнате было тепло, потому что появилась так называемая «румынка»5.

— Доктор, — обратился ко мне Мойша, — когда придут сюда полицаи или румыны, то укройтесь хорошо и притворитесь спящим. Очки тогда придется снять, чтобы они не знали, кто вы!..

Хорошо, вам виднее!

Марки у вас есть, уплатите за ночь вперед! Если хотите, за две марки можем дать вам жаркое с мясом, а за одну только — картофель из жаркого или тарелку горячего супа.

— Дайте супу!

Поел и улегся рядом с детьми, согрелся, уснул.

Разбудил меня стук в дверь и выстрелы. Мойша, не открывая дверей, спросил, кто стучит.

— Крецул ши Иван! — последовал ответ.

Мойша открыл и впустил «гостей». Стуча винтовками, полицаи уселись у печки, осматриваясь по сторонам.

— Дай выпить! Скорее! Затем дашь четверых с лопатами зарыть пару десятков расстрелянных! Двигайся!

Мойша достал бутылку самогона. Полицаи быстро опорожнили ее. Захватив с собой Мойшу и трех остальных мужчин, ушли. Сарра, жена Мойши, закрыла за ними плотно дверь и вернулась на свое место.

Я поднял голову, вопросительно на нее посмотрев.

— Опять кого-то поубивали…

— Это у вас часто бывает?

— Почти каждую ночь!.. Убивают по сто, а иногда и по двести человек… Ведь почти ежедневно прибывают новые колонны из разных мест… Раньше всех гнали на Богдановку, а после расстрела в Богдановке в декабре более семидесяти тысяч, стали гнать сюда, в Доманевку, в Карловку, во Фрунзовку… и постепенно уничтожают… Помогают и болезни: тиф, дизентерия, голод и холод.

— А как тут с едой?

— Многие собирают с риском для жизни щепки, достают воду, обменивают вещи на крупу, фасоль и варят суп, а потом продают по полмарки за чашку… Этим живут!...

— А жиры?

— Все питаются пока собственным жиром! — криво усмехнулась Сарра.

Послышалась опять стрельба и топот копыт.

— Сюда не войдут, не опасно для вас?

— Мы уже привыкли… но у нас никого не трогают, мы достаточно платим румынам и полицаям за право жить… К нам приходят только пить!..

Мы умолкли. Похрапывали утомленные люди. И я снова уснул, натянув на голову пальто.

Утром с осторожностью вышел во двор и выглянул оттуда на улицу. Тишина. Лишь полицаи. Никого не выпускают из лагеря. Малейшая попытка еврея выйти на улицу пресекается огнем из автоматов.

Стреляют без предупреждения. Убивают безжалостно. Спокойно проходят крестьяне и румынские евреи, носящие на груди и на спине большой металлический знак «щит Давида». К дверям лагеря украдкой пробираются крестьянки, которые хлеб, сало, крупу, муку и другие продукты обменивают на белье, одежду, нитки, мыло. Но когда полицаи ловят такую крестьянку, то убивают ее, забрав все.

Иногда с риском для жизни в лагерь проникали крестьянки и не для обмена. Они приносили полные корзины вареного картофеля, бутылки с молоком, несколько буханок нарезанного хлеба и со слезами на глазах раздавали все детям, категорически отказываясь от подарков.

— Чего они так мучают вас, евреев? Чем виноваты дети? Сегодня так делают с вами, а когда вас не будет, то начнут издеваться и над нами!..

Были случаи, когда женщины забирали у молодых евреек грудных детей и уносили к себе домой спасти от гибели. Однажды такую добрую русскую женщину остановил полицай:

— Где взяла ребенка? У жидов? Иди, отдай, не то расстреляю и тебя, и ребенка!..

— Господь с тобой, Иван!.. Ведь это моя Дуся, не узнаешь?

— А пару литров дашь?

— Дам, только отпусти душу на покаяние!..

— Ладно, иди!.. Сегодня приду за водкой!..

 

***

Осматриваясь внимательно по сторонам, я, не видя на улицах полицаев, стал пробираться к помещению бывшего райпотребсоюза… В коридоре меня встретил зубной врач Бронштейн, с которым мы работали в госпитале на Слободке в Одессе.

Он был одет в прекрасную желтую кожанку, подбитую мехом, с каракулевым воротником, и шапка на нем была хорошая.

— Вы здесь? Куда направляетесь?

— Надо купить хлеба и еще чего-нибудь!... Не умирать же с голоду!..

— Не советую в таком блестящем наряде показываться на улицу, особенно полицаям!.. Убьют ради одежды!..

— Я буду ждать проходящих крестьянок у забора, не выходя из ворот.

— Осторожнее! — предупредил я.

Попал в огромный зал. Он весь битком набит народом. От шума и плача детей, переругивания между собой женщин из-за клочка места, невозможно услышать друг друга.

Я пробрался вглубь, наступая на ноги, руки, и выслушивая ругань. Меня позвал к себе бывший казначей Еврейского комитета в Одессе:

— Иосиф Александрович, ко мне идите!..

— Сейчас проберусь как-нибудь!..

С трудом очутился возле него. Все сидели, подобрав под себя ноги. Ночью, сидя же, спали. Все с грязными лицами. Многие мыли руки снегом, воды здесь не было.

— Где ваша «гостиница», Иосиф Александрович?!

— Через несколько домов, рядом! Там хоть можно протянуть ноги, но за… четыре марки в сутки!..

— Я согласен, но опасно туда пробираться!.. Как вы пришли оттуда сюда?

— С риском, с осторожностью!..

— Вы, вероятно, пришли ко мне за деньгами, которые приказал вам выдать Подкаминский? Если только за этим — напрасно, как только вы ушли с запиской ко мне, он приказал мне не выдавать вам денег!.. Эта записка была минутным порывом, а потом он забрал у меня все комитетские деньги!..

— Не оставив вам ничего?!

— Нет, — замялся казначей, — кое-что он мне оставил, но всем капиталом он поделился с Файнгерш, Гольдштейном и Петрушкиным!..

— Эти деньги — наши кровные… Он клялся жизнью, что ни одной маркой не воспользовался и не воспользуется!.. Впрочем, отдайте мне хоть часть того, что я лично внес!..

— У меня нет!.. Подкаминский забрал!..

— Если не дадите, — я обращусь сейчас ко всем и расскажу всю правду о вашем грабеже!.. Не должен же я умереть с голоду!..

— Молчите! Я вам сейчас отдам!..

Так я получил небольшую сумму, чтобы платить за ночевки в сносных условиях.

Во всех помещениях райпотребсоюза я искал своих золовок, но не нашел. Выходя из помещения, наткнулся на труп Бронштейна, недалеко от ворот. Он лежал боком, в окровавленном белье. Ни кожанки, ни шапки, ни сапог на нем уже не было.

Стал пробираться в помещение бывшего клуба, где была большая часть колонны… Всего нужно было пройти несколько домов, а пробираться пришлось несколько часов.

Наконец, я там, где стоит не смолкающий ни на минуту шум. Два этажа — и ни клочка свободного места. Неубранные трупы, а рядом с ними — женщины и дети, шум и плач… Несколько человек выносят трупы во двор и складывают их в штабели. Освободившиеся места немедленно занимаются живыми людьми, спорящими между собой за каждый клочок места.

— Лишь бы вытянуть ноги и хоть немного отдохнуть, а после меня — хоть потоп! — сказал один из убравших во двор трупы и устраивающий сейчас свою семью на этой трупной площадке…

Тысячи людей в этих четырех стенах, их выпускают только во двор оправляться среди гор кала и неубранных трупов. Здесь оправлялись рядом и мужчины, и женщины, и дети, с опаской поглядывая на трупы.

Своих, несмотря на долгие поиски, я здесь не нашел и решил пробираться назад, в помещение бригадира водопроводчиков Мойши.

Наступал уже вечер, когда я постучался в свою «гостиницу».

— Доктор! Мы уже беспокоились! Вещи вы оставили у нас, а вас так долго нет! Ведь по лагерю разгуливать нельзя! Опасно… — обрадовалась мне Сарра.

— Если суждено умереть…

— Да, но береженого и бог бережет... Доктор, помогите! У нас тут заболели дети!.. Надо помочь! Матери у них нет. Только отец. Он с моим мужем целый день работают у артезианки. Надо помочь! Ведь это — дети!..

— Ладно, я посмотрю детей, а если я не смогу, то поможет моя жена… Она доктор и профессор!.. Я ее завтра найду!..

— Ведь ходить опасно! Как вы ее найдете?!

— Ничего, проберусь к ней, да и, может, Мойша поможет!..

Осмотрел детей. У одного из них раскрывшийся нарыв в ухе, а у другого — обыкновенный грипп. Я женщину успокоил, обещав принести стрептоциду, если найду жену…

В эту ночь спал неспокойно. Все казалось, что вот-вот войдут, заберут всех и уничтожат где-нибудь в развалинах. Дети, спавшие рядом со мной, часто стонали… К полуночи снова явились полицаи во главе с их обер-бандитом начальником полиции Казакевичем.

— Сарра, дай водки и покушать… быстрее поворачивайся, не то нагайку получишь! — приказал Казакевич.

— Сейчас будет, господин начальник!

Через минуту Казакевич, Крецул и остальные уже выпивали и закусывали. А через полчаса все были вдребезги пьяны.

— По...сто…рон…них здесь нет? — заикаясь, спросил Крецул.

— Никого! — дрожащим голосом ответила Сарра.

— Смотри у меня!.. А сейчас разбуди своих мужчин и пусть пойдут со мной убрать трупы! Только живее!..

Полицаи вышли. Вслед за ними отправились Мойше и его бригада. Сарра тщательно закрыла за ними дверь.

Я приподнял голову. Сарра со слезами на глазах сказала:

— Нет более свирепых зверей, чем Казакевич и Крецул. Каждую ночь они убивают!.. Двести, триста человек евреев за ночь для — как выпить стакан водки!.. А нашим мужьям приходится каждую ночь, почти до утра этих убитых закапывать... и это помимо тяжелой работы водопроводчиков днем. Все это за то, чтобы нас оставили в живых!..

— А сбежать отсюда нельзя? К крестьянам… в другое село?

— Куда бежать?! Везде тот же ужас!.. Везде — лагеря смерти, уничтожение людей!.. А крестьяне у себя прятать не хотят — боятся. Многих уже за это повесили… Даже тут, в Доманевке… У меня на глазах этот зверь Казакевич убил моих двух детей — двух красавиц… убил мужа… меня спас каким-то чудом Мойше. Он упросил этого зверя меня оставить кухаркой для всей бригады… Я живу, а сердце обливается кровью, как вспоминаю своих детей и мужа!..

— Успокойтесь, Сарра!.. Надо пережить это время!..

— Молчите, ради бога, здесь посторонние! — зашептала Сарра и, обернувшись, с ужасом уставилась глазами в угол, где храпели две женщины.

— Если это еврейки, беспокоиться нечего!..

— Теперь надо бояться всех. Ради спасения жизни каждый идет на все!.. Надо попытаться уснуть! — сказала Сарра и улеглась.

До утра я не мог спать… Явилась бригада Мойше, тщательно умыла руки и села завтракать. Сарра стала просить Мойше помочь мне отыскать жену с мальчиком в помещении недалеко от ресторана. Мойше пообещал через час, то есть в удобный момент, перевести через дорогу — в развалины у ресторана… Бригада ушла на работу.

Через часа два явился Мойше:

— Идем, доктор! Полицаев не видно, да если и встретятся — нас не тронут!..

Быстро перешли через дорогу и задними дворами стали переходить из дома в дом. При нашем появлении изможденные геттовцы поднимались и испуганно бросались в подвалы и другие укромные места. Но поняв, что мы не полицаи, а такие же несчастные, как они, нас окружали, чтобы узнать новости.

Откуда и когда сюда прибыла колонна, много ли погибло людей в пути, сколько людей было в колонне?.. Вопросы сыпались один за другим.

— Почему не убираете отсюда трупы? — спросил я в одном месте.

— Лишь вчера эти люди умерли от холода. Они замерзли. А, может быть, от сыпняка. Мы боимся к ним притронуться, чтобы не заразиться!..

— Вы скорее заразитесь, если трупы будут здесь! Положите их во дворе — тогда уберут санитары!

— Пускай будут тут! Из-за них румыны и полицаи сюда входить не будут!..

— Хорошая защита от смерти! Если суждено умереть, то и трупы не помогут!

Долго мы обходили все эти печальные места, где люди, особенно дети, гибли от голода, холода и болезней, пока не добрались до развалин у ресторана.

Я уже не надеялся найти своих. Но, слава богу, нашел их вместе — золовок и племянника. Снег заметал эти развалины сугробами. Стена служила небольшой защитой от холодного ветра. Очистив местечко, все тесно сгрудились вокруг мальчика, согревая его своим дыханием. В соседнем помещении было теплее, над ним еще сохранилась крыша, не было окон, и вместо дверей был повешен мешок. Эта комнатка была переполнена людьми, которые из-за тесноты спали и ели сидя или стоя. Никого из посторонних сюда не пускали.

— Ну, я пойду, ведь вы уже своих нашли!.. Под вечер приду за вами! — сказал Мойше и ушел.

Морозы доходили до сорока градусов. Пришедшие в Доманевку налегке, умирали. Наша семья была одета сравнительно тепло, и все же ветер пронизывает насквозь, ноги превращаются в бревна и с трудом передвигаются. Только раз, иногда два раза в день мы немного согревались чашкой горячего супа, который тайком покупали за полмарки на кухне находившегося рядом ресторана. Но суп трудно было доставать, румыны, найдя кого-нибудь из нас на кухне, начинали выгонять, избивая нагайками и прикладами не только нас, но и кухарок.

Брр!.. Брр!. Холодно! Только и слышно. Люди бегают по развалинам дома, стараясь согреться.

Появились два бессарабца-«бригадира» с румынским солдатом.

— Быстро соберите по две марки, иначе будет плохо! — потребовал один из бригадиров.

— Для чего? — спросил один из обитателей развалин.

— Не ваше дело! Не соберете — погоним на Богдановку! — отрезал офицер.

Одно слово «Богдановка» наводило на всех ужас, заставили немедленно собрать нужную сумму и вручить бригадиру. Тройка ушла. Через час явилась новая «тройка» с тем же требованием. Опять собрали и передали бригадиру. С этого времени «тройки» и «четверки» стали разгуливать по развалинам для получения дани под угрозой отправки в «Богдановку».

Прошло еще два дня. Мороз не унимался. Люди, не выдерживая холода, осмелели, стали искать по развалинам щепки, дрова и разводить костры. Некоторые даже пытались что-то сварить. Но костры согревали только на короткий час, а по ночам многие засыпали навсегда… Двух сестер — зубных врачей — утром нашли мертвыми. Продукты, им принадлежавшие, разделили между наиболее нуждающимися, а к вещам не притронулся никто. Вещи забрали румыны, они же сняли с сестер одежду и обувь. Трупы никто не убрал, они пролежали еще несколько дней. При помощи бригадира водопроводчиков Мойше мы устроились в более теплом помещении — напротив развалин.

Тесно, но тепло. Тепло от испарений. Здесь тоже можно только сидеть или стоять, а лечь было недосягаемой мечтой. Мы еще не имели места, даже сидячего, целый день и ночь проводили на ногах. Мы были только кандидатами на места для сидения и ждали случая…

И сюда приходили «тройки» и «четверки», но хоть мороз не мучал. Лишь изредка из щелей окон пробивалась холодная струя ветра.

Это был домик из трех небольших комнатушек и разоренной кухни, в которой такой же холод, как в развалинах. Всего поместилось до семидесяти человек Детей мало, в пути большинство погибло. В комнатке, где мы находились, обитало 23 человека.

Ночью из нашего домика полицаи увели неизвестно куда несколько человек, и мы получили «сидячие» места на грязном полу. Ноги стали «отходить». Все ожидали своей очереди «ночного увода в неизвестность». Ночь, однако, прошла спокойно. Утром выяснилось, что уведенные хотели продать за марки турецкую золотую монету. Об этом узнали бессарабские «бригадиры». Они вместе с полицаями и румынами решили добиться изъятия всего золота у этих «любопытных» в помещении жандармерии. Удалось ли «изъятие» — неизвестно, но уведенные ночью исчезли из Доманевки навсегда…

 

***

Утро началось со спора между артистом еврейского театра и юрисконсультом из Одессы Меломудом по поводу положения их ног во время ночного отдыха. Артист пытался доказать юристу, что у него больше прав на то, чтобы вытянуть ноги, ибо он, мол, артист и болен ревматизмом, и старше годами, и раньше занял место в комнате… Меломуд ответил, что, вероятно, скоро все «протянут ноги», и поэтому спорить незачем. Однако, артиста эта шутка обозлила еще больше, и с пеною у рта он стал кричать об эгоизме Меломуда, о том, что упадочность только вредит и приводит к презрению, что нужно быть более смелым и гордым… и понес такую ахинею, что хоть святых выноси.

В пылу крикливой филиппики артист заметил у своей жены в руках пару новых носков.

— Спрячь сейчас же носки! — закричал он жене. — Немедленно спрячь, я говорю! Пока есть сухари в мешке, незачем менять!.. Оставь на черный день — он недалек!..

Жена артиста стала возражать, и начался новый спор: о носках и других вещах.

— Гражданин артист! Прекратите свои крики, вы привлечете сюда румын и полицаев, да и без ваших криков тошно!

Артист умолк, но тогда начался спор из-за места и положения ног в другой комнате, и этих спорщиков удалось вскоре успокоить.

Несколько минут царила мертвая тишина. И вдруг опять:

— Как вам не стыдно! Вы — врач, а бросаете на пол вши, не уничтожая их! Ведь до сыпняка недалеко!

— А вы видали, что я вши бросаю, а не крошки?!

— Люди добрые! Вы видели, чтоб крошки хлеба водились за пазухой или за шеей? Вы ведь долго до этого чесались!

— Напрасно волнуетесь! Скоро и вы будете чесаться и давить вшей!

— Я не отрицаю этого — это вполне возможно! Но вшей я буду уничтожать, а не бросать на пол! И уничтожать их буду не здесь, а в коридоре, где не очень тепло!..

— Увидим ваше геройство!

— Не нужно быть героем, чтобы обезопасить себя и других!

— Бросьте спорить! Сюда идут!

Все замолчали. В открывшуюся дверь с трудом протиснулась средних лет женщина.

— Позвольте мне хоть с полчаса погреться у вас в комнате! Я с трудом сюда добралась из Мостового!

— Из Мостового, сейчас? Как вас пропустили румыны? — спросило несколько человек сразу.

— Да, только что я с трудом доплелась из Мостового!.. Пришла я сюда с другой женщиной, русской… поэтому нас не трогали!.. Эту русскую женщину я встретила недалеко от Лидовки. Она оттуда шла к своему брату — он живет в Доманевке.

— Что в Мостовом? Там есть евреи?

— Дайте мне немного передохнуть, и я все расскажу!.. И вы здесь, доктор? И вы, доктор Фельдман? Да, слишком много новостей, но очень печальных!.. Но прошу вас, дайте передохнуть!..

Женщина сняла с себя платок, сложила его, расстегнула теплую ватную кофту, положила на пол небольшую котомку, поверх нее — сложенный плед, и уселась. Вздохнула несколько раз и, обращаясь к доктору Фельдману, сказала:

— Вы меня хорошо помните? Вы меня даже лечили в больнице на Слободке! Вы помните, как нас вместе отправили, и я дошла со всеми до Мостового… Дальше ходить было мне трудно из-за ревматизма, и я решила скрываться у крестьян в Мостовом. Мне удалось за сто марок спрятаться у одного крестьянина на чердаке, недалеко от бывших колхозных конюшен, где мы всей колонной тогда остановились. Там было очень холодно, но жизнь надо было спасать. Вы все ушли дальше, сюда, на Доманевку, а я решила успокоить свои ноги, немного окрепнуть и пойти дальше со следующей колонной.

Женщина остановилась, вздохнула, вытерла грязным платочком губы, лоб и нос и продолжала:

— Через несколько дней я почувствовала такой озноб, что не выдержала и ночью попросилась в хату своего крестьянина. Он меня встретил не очень дружелюбно. Ну, еще 50 марок… Я согрелась немного, мне дали горячего молока и предложили снова полезть на чердак или в погреб… Я предпочла вернуться на чердак, оттуда можно наблюдать, и в случае опасности зарыться в соломе. И вот я увидела новую колонну, которую пригнали в Мостовое!.. Хоть каплю воды дайте, и я буду продолжать…

Женщина жадно припала к поданой кружке, напилась и продолжала:

— Через небольшое отверстие в разбитом оконце чердака я видела знакомых в прибывшей колонне. Внизу мимо меня прошли доктор Петрушкин с его близкими, Подкаминский со своей женой… Это бывший председатель Еврейского комитета, докторша Файнгерш с мужем и родственниками, которые прятались в Слободской больнице. Видала я и доктора Бланка, который — не знаю для чего — изучал японский язык по самоучителю, видала и секретаря комитета — румынского еврея Гольдштейна с его женой и мальчиком, и много других знакомых!.. Всю колонну, как и нашу, поместили в конюшнях…

Женщина остановилась, передохнула и вдруг, опустив голову на руки, зарыдала.

— Что же тут ужасного! Подумаешь, в конюшни!.. Нас загнали в свинарники на Сухой Балке, и мы выжили! Есть о чем плакать!

— Не об этом я плачу, господин, — подняла лицо женщина. — Поймите, там погибла вся колонна!

Как, погибла?! Всех убили?!

Да, всех убили!.. Может быть, спаслось несколько человек!.. Наскочил в Мостовое отряд немцев-колонистов с эсэсами и всех убили… Когда на селе утихло, ночью, хозяйка меня вывела с чердака, за огороды, и показала дорогу… Я стала пробираться к Лидовке, надеялась там устроиться!.. Шла долго, и к утру у Лидовки встретила эту русскую женщину, которая мне рассказала, как в Лидовке убили около сотни евреев… Она назвала знакомые фамилии: доктора Рубинштейна, Грекина с семьей. Я решила отправиться сюда и с трудом пробралась!..

— И вас по дороге ни разу не остановили?

— Останавливали, два раза! Но эта женщина выручила — крестилась перед румынами и уверяла, что ведет меня, больную, в Доманевку к немецкому доктору…

Все долго молчали, опустив головы. Наконец отозвался артист:

— Мне жалко Петрушкина... Очень хороший был человек! Он лечил моих детей...

— А других вам не жалко — тоже ведь люди?!. А дети, а женщины чем виноваты? Но так хотел Гитлер! — заметил старик, сидевший в углу, обвязавший правую ногу подушкой.

Опять тишина, только тихо плачет рассказчица.

— Вы плачете о погибших в Мостовом, — прервал молчание Меламуд, — Вы ничего не знаете о том, что делается тут, в Доманевке!..

— Что вы знаете? Расскажите! Мы должны все знать! — просили со всех сторон.

— Не знаю, правда ли это, но мне рассказал один из евреев, проживающих напротив нас — в клубе, там несколько тысяч человек, люди дерутся из-за клочка места.

— О чем же он рассказал? Не томите!

— Не шумите! Я ведь рассказываю… Тут делегат или главный бригадир при румынах — еврей, не то бессарабский, не то румынский, — некий Абрамович. Есть и другие бригадиры — бессарабцы — худой Гедали, толстый Мойше, Менделе, Абраша. Они получили задание от претора собрать у евреев все золото и отдать ему, претору. И эти предатели стали действовать. Направляют "на работу" тех, у кого заметны золотые зубы и коронки… На работе по пустяку прицепятся, и ловким ударом выбивают их… А если не получается, то "провинившийся" вечером исчезает навсегда!.. Если кто случайно проговорится о золоте, и об этом узнает один из бригадиров, — обладатель золота будет отправлен «на работу» и больше никогда не вернется! На работу не стесняются посылать и женщин. Каждый день до двухсот человек. Возвращаются назад редко.

— А если спросить бригадиров, куда делись наши братья?

— Они спокойно ответят, что работают на селе и скоро вернутся!.. Но запомнят вас…

Опять тишина. Геттовцы стали завтракать. Сухари, сухой хлеб и вода. У некоторых чеснок, лук и совсем редко — сало.

Пришла женщина с большим чайником:

— Кому горячего чаю! Полмарки кружка!

За несколько минут чайник опустел — так хотелось горячего, так хотелось пить. А немного позже — в полдень — принесли суп. Вода, несколько картошек, немного фасоли — и все. Зато горячий обед. Полмарки небольшая кружка. Где набрать столько марок? Люди продавали последнее из своих тощих мешков, надеясь вырваться из когтей смерти, надеясь на чудо…

Жестокие холода не прекращались. Снежные метели продолжали свирепствовать. У нас тепло без печек и без дров, ведь комнаты переполнены людьми. Зато напротив — в развалинах, где мы были еще несколько дней назад, замерзло еще несколько человек. Люди там спят среди трупов.

Тепло. Несколько дней бригадиры с «тройками» не беспокоили, и обитатели стали веселей смотреть на жизнь. Вот только вши. Сначала стали чесаться незаметно, затем, не выдерживая пыток зуда, стали откровеннее. Девушки, женщины, мужчины, не стесняясь друг друга, снимали одежду, белье и щелкали вшей. «Охота» шла до наступления темноты. Избиение вшей проводилось молча, и звуки цоканья отчетливо были слышны со всех сторон. Вздыхали, вспоминали прежнюю жизнь.

— Как бы мне сейчас пригодилась моя ванная комната, с теплым душем и мохнатой простыней!..

— А после ванны — пахучее, чистое как снег белье, и сладкий чай с лимоном, пирожными или тортом, да, мама?! — не поднимая головы и щелкая вшей, продолжала дочка Аня.

У матери и дочери тела грязные, худые, груди отвислые, белье разодранное, в латках.

— Да, дочка! Я, живая, теперь завидую мертвым, завидую твоему отцу, умершему на своей чистой постели… Мы похоронили его как человека!.. А сами каждую минуту ждем смерти, — и не похоронят, а бросят, как негодную собаку… Мы ведь низшая раса, отверженные!..

— Брось, мама! И без этих причитаний тошно!.. Начали за здравие… Может, еще выживем!..

— Знаете, доктор Фельдман, — заговорил артист, надевая после чистки рубашку, — у меня из головы не выходит Мостовое. Это же не шутка — сразу убить столько сотен людей! Я вспоминаю, как газеты всего мира кричали после Кишиневского погрома, после Одесского погрома в 1905 году! Весь земной шар содрогался. Зверства царского правительства! А ведь тогда убили всего пару сот человек!.. А сейчас расстреливают в Одессе и других местах сразу по десять-пятнадцать тысяч и… молчат!.. Убивают в Богдановке, в декабре 76 тысяч человек и… молчат!.. Ведь небо должно кричать, вопить об этих зверствах!

— Хватит, — прервала его жена, — ты своими воплями ничем не поможешь!.. Ты ждал новой Европы — ты получил ее!.. Надо было уехать, и не надеяться на авось!.. Наше радио предупреждало о том, что нас ожидает!.. Мы — низшая раса, и конец наш известен!..

Артист схватился за сердце и замолчал. Молчали и остальные. Становилось темно, стали готовиться ко сну.

 

***

Прошло несколько дней, ветры несколько стихли. Снежные ураганы прекратились. Делегат Абрамович и бригадиры стали гнать людей на работу. Если кто отнекивался по каким-либо причинам, — расправа короткая: пощечины, удары палкой, крики, вызов полицаев, румынских солдат. Работа в большинстве случаев по уборке трупов и заготовке дров для работников румынской и немецкой администрации, разборка домов, вытаскивание из них досок и бревен, очистка улиц от снежных заносов. От работ можно избавиться за взятку. За взятку можно купить не только бригадиров, полицаев, солдат, но и самого румынского претора. Деньги, или «мерчь», как они говорили, творили чудеса.

Золовка нашла в Доманевке своих сватов, пригнанных сюда на пару недель раньше. Сваты эти проживали много лет назад в Доманевке, и нынешний районный староста Моганов был их соседом. Решили как-нибудь использовать Моганова для получения работы врача где-нибудь на селе: подальше от лагеря-гетто, подальше от убийств. Но Моганов долго тянул с этим делом; то не успел согласовать с претором, то нужно согласовать с главврачом больницы, то находились другие причины.

Я решил рискнуть, договориться с Абрамовичем об устройстве золовки — якобы моей жены — за взятку. Мне почему-то взбрело на ум представиться Абрамовичу не в качестве адвоката, а профессора, и говорить с ним по-немецки. Случай представился. Абрамович согласился за золотую «десятку» и золотые часики устроить двух врачей на селе: золовку и врача Кирбиса. Эти врачи могли брать с собой семьи — иждивенцев.



VII

 Это было 27 февраля 1942 года. Снег таял, дорога превратилась в месиво из грязи, воды и снега. Лошади с трудом пробирались через низину у мельницы, направляясь к селу Майорское. Возчик наш, Ваня Шевченко из Александровки, остановил сани, слез и зашел в хату, стоящую у дороги. Вскоре вернулся, вынул из-за пазухи кусок хлеба и дал племяннику Коте.

— На, кушай на здоровье, мальчик!

Котя посмотрел на мать, прося позволения.

— Бери, кушай!

Котя схватил с жадностью хлеб и стал уплетать.

— Спасибо, дядя Ваня, вкусный хлеб!

Лошади понесли сани по грязному месиву, но вскоре замедлили шаги. Начался ветер и посыпал снег. Пришлось сесть спиной к ветру. Лошади пошли шагом. Минули Майорское и выехали на дорогу в Новоселовку. Снег прекратился и начал моросить дождь. Ветер не прекращался, меня бил озноб.

В Новоселовку добрались лишь к вечеру.

В помещении сельуправы пришлось долго ждать Голову управы Цибульского, но он так и не прибыл, и мы остались на ночевку в этом же помещении. Расположились на стульях и на диванах, здесь было сравнительно тепло, ни ветра, ни сырости. А главное — отсутствие надзора.

Утром секретарь сельуправы Макаров, маленький, со следами оспы на лице, принял нас довольно приветливо:

— Я вашим евреям вполне сочувствую! — сказал он, озираясь по сторонам. — Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы вам помочь!..

— Пока помогите нам устроиться где-нибудь на квартире! — попросила доктор Косова.

— Подождите немного, явится Голова сельуправы, и вы будете устроены! Вам будет тепло и сытно! — ответил Макаров.

Снег снова покрыл землю. Мороз разукрасил причудливыми узорами окна. Сильный ветер рвал двери передней и соломенные крыши соседних хат. Пришла уборщица. Попросили купить для всех молока и, если можно, хлеба. Уборщица согласилась и ушла. Я присел к столу секретаря — помочь ему выписывать удостоверения личности.

— Что представляет из себя Голова, господин Цибульский? — спросил я мимоходом секретаря.

Секретарь немного замялся и сказал:

— Думаю, вы меня не предадите… Цибульский — румынский подхалим. Он бывший фельдшер, но мнит себя профессором, хотя почти безграмотен, и с трудом подписывается… Любит пить и жрать, а взятки брал бы и с живого, и с мертвого!.. Готов продать родного отца… С ним надо держать ухо востро!.. Жена и сын у него в Александровке, а здесь на селе вторая жена… Как фельдшер он не лечит, а шантажирует. Крестьяне вынуждены его приглашать и платить якобы «за лечение», из страха. Боятся попасть в румынскую сигуранцу!.. Пока вы ему нужны будете, как опытные врачи, чтобы немного подучиться, он вам плохого не сделает, но как только этот период пройдет, он вас отправит назад в лагерь!.. Старайтесь не задеть его самолюбие, он способен и ударить!..

— Спасибо! Он идет!..

Вошел Цибульский и, не ответив на наши поклоны, ударив кнутовищем по столу, закричал:

— Отчего до сих пор не устроили на квартиру госпожу профессоршу и ее семью?! Я ведь, кажется, вчера говорил?! Господин Макаров! Если сейчас в управу явятся румыны и застанут здесь жидов — достанется нам!.. Устройте их у бабки Фроси! Она живет одна в хате!.. Немедленно! Берите свои мешки и идите за секретарем!..

Наш кортеж во главе с Макаровым двинулся по улице села. Вскоре мы очутились у бабки Фроси.

Ветер подул с юга. Снова начал таять снег, и началась слякоть. Я почувствовал недомогание и лег за печкой на полу. Я заболел гриппом. Три дня пил только воду. Иногда Косовой удавалось достать для меня молока. А второго марта нас всех отправили в Александровку.

Устроили в хате эвакуировавшегося председателя сельсовета Петренко. В ней проживала на кухне Нина — племянница бывшего председателя. Приняла она нас не очень дружелюбно, смотрела на всех исподлобья, но потом примирилась с нашим пребыванием.

Начиналась новая жизнь. Косова — моя так называемая жена — целыми днями обходила хаты жителей Александровки и Новоселовки на случай обнаружения тифозных больных, а мы с золовками работали в колхозе или, как он назывался при румынах, в трудобщине. Председателем колхоза, или, правильней сказать, примарем общины был Орловский, а бригадиром — сапожник Костя Харченко. Он заставил меня и золовок работать в холодном сарае — перебирать кукурузу. Вначале теребили машинкой, а после того, как теребилка испортилась, пришлось эту работу делать руками. Кроме нас в амбаре работали крестьянки.

Усаживалось, на кучах кукурузных кочанов человек тридцать, и начинали снимать с кочанов зерно. Вначале работали напряженно. Издалека, примостившись на десятичных весах, за нами наблюдал кладовщик Бельченко. Вскоре молчание надоедало, и женщины принимались рассказывать друг другу сны.

— И снилось мне, — рассказывает одна, — что мой петух бил курицу и, заклевав ее, бросился к другой. Я схватила метлу и бросила в петуха… Тогда петух вскочил мне на голову, распотрошил прическу и начал клевать. Я стала кричать… Тогда меня разбудил мой Петька.

— А какого цвета был петух? — спросила сидящая рядом.

— Красного цвета с золотым отливом. А гребень у него был красный-красный!

— А с румыном ты еще живешь? — спросила другая теребильщица.

— Я с ним не живу… Он у меня живет!..

— Все понятно… Сон твой означает, что наш Иван бьет и будет бить… А когда Иван придет, то тебе достанется за любовь к румынам…

— Да я румына не люблю, а поселился он ко мне насильно… Что ж я против автомата сделаю?!

— Снилось мне, — рассказывает жена бригадира, — идет большая-большая толпа евреев. На Богдановку. Все с клумаками на плечах. Детей маленьких много-много. Полиция впереди и полиция сзади… Вдруг вся толпа начинает бросаться ко мне, кричать, требовать, а что требуют — не понимаю!.. Бегут ко мне на помощь румыны, выстрелы в воздух, и просыпаюсь…

— Понятно! — буркнула себе под нос бывшая учительница.

— Что понятно? А мне не понятно! Растолкуй мой сон, если ты умная!

— Да что там толковать? Тебе твой Кость истолкует! Ведь он провожал несколько раз евреев в Богдановку?

— Его румыны заставили!

— Почему они Бельченко не заставили? А требуют евреи то, что твой Кость у них забрал!.. Придут с того света требовать!..

— Ничего он не забирал, никого не трогал! — уныло отбрехалась Костиха.

— Да, никого не грабил, не убивал! И Вани с ним не было!..

— Бросьте спорить, работать надо! Забыли вы, девчата, что на селе румыны! — перебил спорящих Бельченко.

Несколько минут молчат — и новый сон. На этот раз рассказывает Галя, отбившая мужа-тракториста у своей подруги:

— Снится мне, что в вишневом саду солнышко заходит. Деревья полны… Большие, сочные вишни, а я их собираю в большую корзину… Корзины не хватает даже для одного дерева… — столько фрукты. С трудом поднимаю корзину и несу в комнату… Снова собираю вишни… А солнышко заходит меж деревьями кроваво-красным цветом. И золотые тучи мелькают между ветвями, как блики молний… Вдруг передо мной появляются цыганки и просят хлеба.

— Нету хлеба, — говорю я, — берите вишни! Ешьте, сколько хотите!

— Спасибо, хозяюшка! Дашь еще хлеба — погадаем да попоем, попляшем!..

Я вынесла хлеба. Они запели песенку, приплясывая:

Антонеску и Мигай
Позабыли свой малай,
Полетели к нам на юг,
Чтоб отрезать нас по Буг,
Чтоб Транснистрию создать,
Чтобы граждан обирать…
И на помощь фрица взяли,
Чтобы вместе сало крали,
Чтобы вместе курки брали,
Чтобы вместе убивали…
Антонеску нас погнал…

— Галя! Хочешь, чтоб жандармы тебя повесили? У нас холуев достаточно!.. Прекрати сейчас же.

— Ничего, дядька Бельченко, тут все свои — никто не донесет… Пусть кончит песенку — очень интересно!..

— Пусть только сон расскажет, а такие песни опасно петь.

— Ладно! Сейчас кончу сон… Так вот, дивчата, попели и потанцевали цыганки, поели и стали мне гадать:

— Ты счастливая, говорит одна, у тебя муж хороший, а главное, на твоей совести нет крови.. И поэтому мальчик твой будет долго жить… А муж твой далеко поедет, на Романию работать… Но не бойся! Он скоро вернется назад, да еще с подарками для тебя и сына! А потом по небу самолетов много, и от грохота я проснулась…

— Твой сон и разгадывать не нужно. Он всем понятен! — сказала соседка Гали, собирая потеребленные кочаны и бросая их в общую кучу у дверей.

— Нет, зачем мне так снилось? — спросила тихо Галя.

— А этот сон означает, что не будет больше фрицевской зграи в нашем крае!.. — добавила так же тихо Матрена, подруга Гали.

— У нас есть новости! — шепнула Галя на ухо Моте, — приходи вечерком, расскажу…

— Ладно!.. А Иосэпу зайти можно? Ему, бедному, хлеба не давай, а только новости!..

— Ну, конечно, можно!.. Он — еврей, никому не расскажет… Достаточно настрадался от этих гадов…

Продолжали теребить кукурузу не спеша… Зачем спешить, ведь румыны все равно заберут из села все, даже на зерно не оставят. Женщины лучшее зерно прятали в пазухах, по карманам, в ведрах, которые приносили с собой. Когда ведра заполнялись зерном, сверху его обкладывали кочанами, сеном, якобы «для топлива», уносили домой и прятали в тайные хранилища «на всякий случай». Бельченко никому не препятствовал, а только просил делать это незаметно, чтоб не натолкнулись на румын.

Часам к двенадцати все ушли на обед. Бельченко закрыл амбар.

Обед состоял из одной мамалыги, сдобренной немного молоком.

— «Нема хліба, нема сала, бо румунська власть настала», — запела было наша хозяйка, но ее удержала Маруся (доктор Косова).

— Осторожно, хозяюшка, бо не дай ты, господи, услышат и донесут… Тогда будет плохо!..

— Чого румын бояться?! Волков бояться — в лес не ходить! С румынами еще сладить можно, с немчурой только беда!.. Звери они, и людей убивают, и все из дома забирают!..

«Курку, сало, яйця — 
Німчурі усе віддай,
А сам, дядьку, дурний, бідний,
Наминай сухий малай
»...

— Бросьте, хозяюшка!.. Ведь, если вам сойдет, то нам будет плохо!.. Скажут, что мы вас настраиваем!..

— Ладно, не буду!..

Наелись малаем, отдохнули немного и опять в амбар перебирать кукурузу. С двух часов дня работа продолжалась. Женщин пришло меньше. У одной корова заболела, у другой ребенок заболел, малая надо спечь. Причин много…

Дивчата затянули в несколько голосов:

«Налетели к нам черные тучи
И покрыли зеленые кручи.
Налетели к нам хищные птицы –
Железные клювы как спицы».

— Дивчата! Прекратите — нагорит, если румыны поймут! Пойте, но чтобы…

— Ладно, дядько Бельченко, запоем другую — без политики…

«У соседа хата бела,
У соседа жинка цела,
А у меня ни хатенки,
Ни яичка, ни куренка.
Фрицы съели хлеб и сало…»

— Дивчата! Прекратите, прошу вас! Несчастье будет!..

— Бун, домнуле Бельченко, не будем.

«Для чего теребим кукурузу?
Чтобы дать ее толстому пузу.
Для чего мы тут сеем ячмень…»

— Хватит! Вы, двое дивчат, возьмите ящик, насыпайте кукурузой и несите к весам! А вы, дядька Иосэп, берить, взвешивайте по полцентнера и пишите на стенке!.. Палочка — это ящик. Понятно?

— Понятно! — отвечаю, и поднимаюсь к весам.

— Высыпать в следующей коморе, в угол!

Когда стемнело, я отправился к Гале. Муж ее, Ваня, вчера только пришел из районного центра Доманевки. Тихонько, на ухо, он мне стал рассказывать:

— Помните, на сходке нам староста Цибульский в присутствии румын рассказывал, что немцы уже Москву взяли, что у русских вся армия перебита, а нам уже нечего ждать?.. Оказывается, все это одна брехня… В Доманевке у локотинента радио есть, а у него в прислугах наша девушка служит… Так вот, она слушала по радио приказ Сталина. Наши перешли в наступление на главных участках фронта и нанесли немцам один за другим удары под Ростовом-на-Дону, в Крыму и под Москвой… Были ожесточенные бои. Наши отбросили фрицев от Москвы и жмут их на запад. Освобождены уже Московская и Тульская области, десятки городов...

— Наконец-то! — сказал я, и слезы закрыли мне свет коптилки.

— И в приказе этом сказано, что недалек тот день, когда Красная Армия отбросит врагов от Ленинграда.

— Ну и слава тебе, господи!.. А что в самой Доманевке делается, Ваня?

— То же, что и раньше!.. Убивают евреев, мучают их на тяжелой работе, не допускают к ним пищи и воды… Они мрут, как мухи… Особенно дети… На днях устроили такой номер… под названием «ледяная горка»!.. Галя! Посмотри, что-то там собака брешет!

Галя вышла в сени. Послышался легкий стук в наружные двери.

— Это я, Галя, Юхим!..

Галя впустила гостя. Он уселся рядом со мной.

— Ваня, говорят, у тебя хороший самогон… Горит!.. Продай хоть пол-литра!.

— Ладно, скажи Гале!..

Галя быстро отпустила гостю самогон. Гость попрощался и ушел.

— Загнали несколько тысяч человек в помещение на горке, где был когда-то РИК, окружили горку колючей проволокой и прекратили в это помещение доступ… Никакой еды, никакой воды… И люди стали там умирать от холода, голода и болезней… А каждую ночь румыны и полицаи добивали умирающих палками, забирали все и уходили пьянствовать… Кого туда посылали — это на верную смерть… Никто оттуда не возвратился — все погибли, до одного!.. А сейчас, Иосэп, идите домой, чтобы Юхим не наболтал, что вы тут были… На всякий случай скажете, что пришли за молоком…

Я поднялся.

— Спокойной ночи!

Я спешил сообщить Косовой и ее сестрам радостную весточку про победу на фронтах. Глаза у всех блестели, когда я рассказывал.

— Я читала румынскую газету, в ней сообщают, что немцы у ворот Москвы, и наблюдают уличные бои между восставшими и Красной Армией! — сказала Косова.

— Разве румынские газеты могут писать, что их гонят назад — на запад? — спросила Аня.

— А до нас еще так далеко, что невольно скажешь «Доки сонце зійде, роса очі виїсть» — грустно сказала Роха.

— На радостях завтра сварим борщ!

— Если только у кого-нибудь выпросим пару бурячков и немного картофелю!..

На следующий день после полудня на селе появились жандармы, и поэтому все в амбаре работали с напряжением. Опасались избиений палками. Я тащил ящики с зерном на весы, взвешивал, делал отметки на стене и уносил во второе отделение. Песен и разговоров не было. Работали молча.

К амбару подошли румыны. Их сопровождал Цибульский.

— Буна дзыуа!

— Здравствуйте, — ответили все хором

— Унди лукру? Репиде! — закричал один из жандармов и ударил палкой стоявшую без дела у амбара Любу.

— Я на минутку только вышла! — стала плакать и оправдываться Люба.

— Репиде! Футуй мамо!..

Люба села на кучу кочанов и стала работать. Руки у нее дрожали.

— Кто не будет работать — повешаем! — сказал жандарм по-русски, и они ушли.

Долго молчали.

— Краще в річці втопитися, ніж фашистському приказу покоритися! — сказала Люба и прекратила теребить кукурузу.

За нею прекратили и другие.

— Перекур! Отдохнем, а ты, Настя, стой у дверей, и если эти цыгане будут идти — дай знать!

Не прошло и десяти минут, как к амбару подошли немцы: офицер и переводчик. Настя успела предупредить.

— Сколько здесь будет зерна? — спросил переводчик.

— Около ста центнеров, — ответил Бельченко, приподнявшись с весов и вытянувшись по-военному.

— Карош зерно! — одобрительно отозвался офицер и, повернувшись на каблуках, ушел вместе с переводчиком.

— Можете отдыхать! — сказал Бельченко, вернувшись на свое место.

Настя опять стала у дверей «на случай гостей». Вскоре пришла Мотя и сообщила, что румыны и немцы уехали из села.

— Видала, какие у немцев рожи? Так и просят кирпича! Толстые, как боровы! Недаром у нас говорят, что «арийская раса благородна, як свиня огородна». Объелись украинским салом и хлебом!..

— Осторожнее, Люба! Забыла, что не дома!

— Пускай! Все одно потом наши узнают, кто донес, и живой не останется! А мне и так жизнь надоела: мужа забрали и убили, со двора увели телку, и кабана, и всех кур забрали. Живу на одной мамалыге, да и ее не хватает!.. Одеться не во что! Ходишь с детьми в лохмотьях, в продранных постолах!.. Продавать нечего, а грабить людей не могу!..

— Хватит тебе плакаться!.. Давай лучше споем!..

«Ходит парень по поселку,
Ходит парень боевой,
И глазами мне моргает,
И все тянется за мной…
И кто его знает,
Чего он моргает?

Ходит фрицик по поселку
Ищет девушек у нас.
Но напрасно — все без толку,
Наши девки не для вас!
И кто его знает,
Чего он вздыхает?..

 

***

Запахло весной. Снег превратился в грязное месиво. Солнышко понемногу стало давать тепло. Крестьяне заговаривали о подготовке к севу. Некоторые начали даже копать землю на огородах возле своих хат, другие занимались в колхозной кузне и плотне починкой лопат, грабель и другого необходимого в хозяйстве инвентаря, а третьи просто приходили в плотню, чтобы погреться и послушать новости.

В конце марта стали вскрывать кагаты с картофелем. Мне поручили копать землю, а женщинам — перебирать картофель и сносить его в погреб.

Но больше пяти минут я работать лопатой был не в состоянии — начинал задыхаться. Это понял Ваня Чабанюк и подошел ко мне показать, как управляться с лопатой. Действительно, спустя полчаса я эту премудрость освоил и стал работать, как другие. От непривычки к тяжелому физическому труду стало жарко, и я скинул пальто.

У кагатов проработали три дня. Почти половина проработанного картофеля ушла по ведрам работающих, но достаточно осталось и для посева.

Меня перевели на работу в кладовой. В мои обязанности входила переброска с места на место согревшейся посевной озимой пшеницы. Работа не из легких, но Бельченко не торопил.

— Работа не волк — в лес не убежит! Вы тогда усердно работайте, когда приходят румыны, немцы или Цибульский… Даже Сеню Орловского не бойтесь — он свой парень, никого не обидит!.. В работе и я вам помогу, и возьму еще военнопленного… Сами не управитесь!..

Прошла еще неделя, и приступили к весенним полевым работам. Стали «подсевать» ячмень. Подсевал Старик Иван Олейник, а я подсыпал в сито. Работа нетрудная, но пыль, густая пыль проникала повсюду. К вечеру пыльный, утомленный бросался на свою «постель» из кочанов кукурузы и засыпал как убитый. Подсевание сначала ячменя, затем овса и подсолнуха затянулось надолго. Только по воскресеньям удавалось как следует помыться и отдохнуть.

Тяжелая физическая работа меня не смущала. Стал привыкать, и радовало, что не трогают полицаи, не издеваются жандармы. К сожалению, пришел скоро конец этому счастью. Хата, в которой мы проживали, понадобилась назначенному в село агроному Липскому Борису, и нас всех отправили обратно в Доманевку — лагерь смерти.



VIII

В лагерь отправили пешком через Новоселовку. В Новоселовке к нам присоединили портниху Евгению Марковну Пембек с дочерью Галей и фельдшерицу Марию Ильиничну Старикову.

На дорогу нам крестьяне надавали хлеба, яичек, масла, сала, разных круп. Все это нужно было тащить на своих плечах, иначе в лагере погибнешь с голоду. Был конец апреля, кругом царила полная весна. Зеленая трава, расцветающие деревья и аромат полевых цветов кружили голову. Солнышко припекало.

В теплом пальто, с довольно увесистыми клумаками на плечах было тяжело. С лица катился градом пот. Часто отдыхали. Новоселовский полицай не торопил.

К полудню нас привели в Доманевский лагерь. Поместили в помещение бывшего райпотребсоюза.

Утром всех евреев, прибывших в Доманевку, отправили на земляные работы по строительству шоссе. Дали кирки и лопаты. Весь день мы долбили камень, выравнивали шоссе, копали. Дали каждому на два дня четверть буханки хлеба ячменного пополам с соломой.

И следующий день работали на строительстве шоссе. А на третий день всем приказали остаться в лагере на перерегистрацию и распределение по новым лагерям.

Я посоветовал Косовой как-нибудь передать главному врачу больницы, от которого она зависит, рапорт о беспричинном снятии ее с работы врача и просьбой о восстановлении. Она это сделала, и результат оказался хорошим. Ее возвратили в Александровку. Мне и золовкам пришлось туго. Доманевский претор ни за что не соглашался вернуть нас обратно и приказал направить в лагерь в Карловку для работы на ферме. Когда я через переводчика снова попросил претора не разъединять меня с женой и ребенком, направленными в Александровку, он иронически заметил:

— Во время войны нет семьи, а коров доить и работать на волах могут и адвокаты, и профессора!

И наш же новоселовский полицай сопровождал нас в Карловский лагерь.

По дороге исчезли портниха Евгения Марковна с дочерью. За плату она сговорилась с полицаем вернуться в Доманевку. Чтобы пополнить список, полицай задержал двух евреек, опухших от голода, просивших на селе милостыню. Этих кандидаток на тот свет он присоединил к нам. Они с трудом за нами плелись. Лохмотья еле прикрывали их покрытые язвами тела. Они часто просили отдыха.

— Отдыхать будете в лагере, недалеко осталось — всего два километра… А не пойдете — буду бить или пристрелю! — отвечал полицай и все же разрешил минутный отдых.

Мы подходили к Карловке — собственно говоря, не к самой Карловке, а к так называемому «городку», состоявшему из свинарников, одного длинного полуразобранного крестьянского здания, где когда-то проживал персонал животноводческого совхоза, и ветряного двигателя, обслуживавшего до войны артезианский, разрушенный теперь, колодец.

Мы проходили через болото и камыши, растущие здесь в огромном количестве, через топи небольшой речки. Вместе со свежим ветерком почувствовали одуряющий запах разложившихся человеческих трупов.

Прошли мимо холмов, покрытых свеженасыпанной землей, и очутились у свинарников, с крыш которых человек пятьдесят срывали камыш, сортировали его, перевязывали и складывали в отдельные кучи. Под наблюдением вооруженного полицая рабочими распоряжались два бригадира с довольно увесистыми палками в руках.

— Работать надо, а не смотреть на прибывших! — закричал один из бригадиров и ударил палкой девочку лет четырнадцати.

Дежуривший полицай посчитал нас и приказал приступить к работе. Мы сложили в стороне пожитки и стали таскать снопы. Работали часа два, пока бригадиры разрешили пятиминутный отдых. Я закурил. Ко мне подошли бригадиры и потребовали:

— Дай курить, а то заберем табак!

— Господа бригадиры! Вы, кажется, такие же евреи, как и я. Можно и без грубостей… Угостить не отказываюсь, пока есть табак… Завтра и я могу стать бригадиром… Но своих я бы не избивал, разве для виду… Не теряйте человеческого достоинства — все временное!

— Кто вы такой, что читаете нам нотации? — спросил один, закуривая из моего кисета.

— Не все ли равно, Менделе? Я занимал в Одессе высокое положение!.. Достаточно сказать, что у меня высшее образование, и я знаю восемь языков!.. Мне просто не повезло. В последнее время… Я три раза эвакуировался неудачно… Застрял не по своей воле, хотя понимал, что с нами, евреями, сделают!.. Нам теперь нужно держаться дружно, чтобы пережить войну!.. Чтобы выжить!

— Но поймите, румыны нас заставляют бить, иначе бригадиров будут бить или даже убьют! — стал оправдываться бригадир.

— Можно быть умнее, Менделе! Ты будто бьешь, когда есть румын, но когда их нет — будь человеком...

— Поговорим вечером, когда полиции не будет, а сейчас за работу! — сказал тихо Менделе и бросился с палкой поднимать людей.

— Ла лукру! Репиде!

«Опять этот противный румынский оклик!» — подумал я, вспомнив Одесскую тюрьму.

Работая на крыше, я чувствовал, что физическая работа сейчас мне дается намного легче, чем до войны. Несмотря на то, что я заканчивал уже шестой десяток лет, я в состоянии был работать довольно долго не утомляясь, в то время как до войны через пять минут работы начинал задыхаться. Правда, до войны я весил более восьмидесяти килограмм. Сейчас ожирения как не бывало.

Я старался работать усердно и не раздражать бригадиров. Когда стемнело, усталые и грязные от густой пыли, мы отправились в бараки.

В бараках много людей, и нет места, где можно положить хотя бы свои пожитки. Устроились в развалинах напротив бараков, рядом с пекарней. По совету других достали несколько пачек камыша и немного соломы. Не успели улечься, как пришли три бригадира: Менделе, Яша и старший бригадир Мойше. Сразу начали с шантажа:

— Если хотите с нами мирно жить, чтобы вас не били и не посылали на тяжелые работы, дайте каждому из нас что-нибудь! — сказал Яша.

— Слушайте, Яша! Завтра я спрошу у агронома, можно ли согласиться с вашим предложением! — иронизировал я.

Бригадиры переглянулись, и Яша продолжал уже другим тоном:

— При чем тут агроном? Не хотите — не надо! Мы к вам ничего не имеем! Мы нуждаемся, и потому просим нам чем-нибудь помочь!.. Мы могли бы произвести обыск в ваших мешках, но не делаем этого!..

— Если это право вам дано — обыскивайте!.. Раньше у нас забирали немцы и румыны, сейчас вы. Берите, но прежде советую подумать! У нас ничего не осталось!..

— Если вы сможете нас вернуть отсюда обратно в Доманевку, тогда я вам дам новую мужскую верхнюю рубашку! — неожиданно заявила Роха.

— Через два дня отсюда посылают обратно человек тридцать неподходящих для работы здесь… Нам поручили этих людей отобрать, и вы будете включены в это число — даю вам слово, покажите рубашку! — предложил Яша.

Роха вынула рубаху. Яша надел ее, как бы примеряя, и поднялся вместе с другими бригадирами.

— До свидания! Утром встретимся на работе, а через два дня будете в Доманевке!.. Слово Яши!..

Роха радовалась своему успеху. Я сомневался. Отправляли людей тогда, когда признавали непригодными к работе, а непригодных к работе гитлеровцы либо расстреливали, либо — в «лагерь уничтожения», Ахмачетку, где без еды люди обречены на голодную смерть. В Ахмачетке никто уже не работает… Там только больные, старики и дети, которые ждут своего конца.

 

***

Только стало сереть небо после темной ночи, как со стороны корпуса раздались крики женщин. Я выглянул — бригадиры выгоняют их на работу. Бьют палками по головам, по спинам, по ногам спящих заставляя их подниматься, выбегать из помещения, строиться.

— По два! В затылок! Быстро, мать вашу!..

Ко мне подошел Менделе:

— Вам особое приглашение прислать?!. Вот приглашение!.. — он показал свою суковатую палку.

— Немедленно будите своих — и в строй!.. Вещи отдайте дежурной! Быстро! Если здесь кто-нибудь останется и не пойдет на работу — придет румынский полицай и будет бить, если не пристрелит!.. Быстро в строй!

В строю подсчитывали людей, выводили за строения. Снова выстраивали и снова подсчитывали. Двинулись по направлению к Карловке. Остановились. Полсотни человек направили к свинарникам — снимать камыш с крыш, разбирать строения, складывать бревна, доски. Остальных погнали в Карловку, стоящую в трех километрах. Бригадиры гнали быстро, избивали отстающих. Румын-полицай с винтовкой следил за правильностью действий бригадиров.

Прошли уже пару километров. Стали приближаться к небольшому леску-парку. Колонну остановил делегат Абрамович — румынский еврей. Быстро подсчитав всех, приказал стройно проходить парк. Там агроном и администратор.

Поднималось солнце. Золотистые лучи пробивались сквозь густую листву деревьев. Мы шли по широкой расчищенной дороге. Впереди раздались крики, выстрелы, и вскоре мы увидели несколько трупов расстрелянных. Среди них были те распухшие от голода женщины, которых присоединил к нам в дороге ведший нас в лагерь полицай.

— Так тут поступают с не желающими и не могущими уже работать! — вздохнул идущий рядом со мной.

Повернули к помещению МТС. Остановились. Нас снова пересчитали бригадиры и Абрамович. Их проверил администратор-румын. Прошелся несколько раз нагайкой за то, что чуть шевельнулись в строю.

Дали задание очистить площадку возле МТС от мусора, от металлической бруты и выровнять. Выдали лопаты, носилки, приступили к работе. Зазевавшихся — нагайками.

У МТС протекала сквозь камыш небольшая речка. Из речки пахло разложившимися трупами. Я задыхался, но как все, бросал туда мусор и песок.

До обеденного перерыва все закончили.

Погнали на обед обратно в городок. Обед из маленькой кружки супа: вода и тухлый старый горох. Хлеба не давали. Делегат уверял, что строится пекарня, и если хорошо работать, будут выдавать хлеб.

Не успели выпить «обед», как снова погнали к МТС на работу. На этот раз дали задание на все лето: построить от помещения МТС в сторону Доманевки высокий земляной вал, чтоб воспрепятствовать разливам реки, а на валу — шоссейную дорогу через долину.

Каждой паре человек ежедневно нужно: вырыть по четыре кубометра земли и перенести эту землю носилками на вал. Вал для крепости укатывался каменным катком, запряженным двумя парами волов.

Меня спаровали со студенткой Юридического института Шурой Чернявской. Во время работы она рассказала, как три раза подавала претору бумаги, что она русская, и три раза ее отправляли в Одессу, а после истязаний в сигуранце ее каждый раз возвращали в лагерь как еврейку. Ее родители эвакуировались, братья — в Красной Армии, сейчас она голодает, поэтому ей трудно работать. Она просила никому не говорить, кто она в прошлом. Шура ходила в ободранном крепдешиновом платье, и худоба ее светилась через прозрачный крепдешин, ставший лохмотьями.

Шура рассказала, как дворник дома, где она жила, доносил о ее «жидовском» происхождении, о том, что она и вся ее семья коммунисты, как ее избивали румыны, как в нее стрелял комиссар полиции за то, что она отказалась с ним сожительствовать и принимать подарки. Я слушал ее и думал о семье, оставленной в Одессе …

Несколько ударов палкой вывели меня из задумчивости.

— Работать надо, а не мечтать! — кричал избивавший меня русский бригадир. — Здесь не курорт!

Я посмотрел на бригадира. Рыжий, в белоснежном кителе, он показался мне знакомым. Я вспомнил портреты стахановцев, у завода им. Октябрьской революции в Одессе.

— Не бейте! Я вас знаю, и вы меня знаете! Я вас защищал в суде в 1940 году! Вас зовут Иван Петрович Кра…

— Молчите, кто я. Я вам помогу! — зашептал бригадир.

Бригадир ушел в другой конец строившегося вала, стукнув по дороге пару зазевавшихся «землекопов». Работа была непривычной, и поэтому тяжелой. Потные, грязные, мы продолжали копать и таскать землю на вал. А там стоял регулировщик, который показывал, куда ссыпать. Несколько человек по его указанию сравнивало ссыпанную с носилок землю.

Темнело, когда строй под командой тех же бригадиров, Менделе и Яши, возвращался в городок. Утомленные, грязные, голодные, бросились на свои соломенные ложа.

 

***

— На работу, мать вашу!.. — кричали бригадиры.

Быстро строились и уходили к МТС или, как все называли, к «централке», где проживала администрация лагеря, где находились мастерские: портняжная, сапожная, бондарная, и разные склады хозяйства «имени Антонеску», как было написано на румынской вывеске, прибитой к стене у ворот.

— Работайте, мать вашу!.. Едет агроном! Быстрее работайте!

Мы работали усердно, знали уже агрономовскую тяжелую плетку с куском свинца в конце резины. Этой плеткой он искалечил не одного раба в лагере. Агроном быстро катил на своей двуколке. Неподалеку от нас он остановил лошадь и сошел с двуколки. Подозвал Менделе.

— Унде-с оамений?6 — спросил он у Менделе.

— Буна деминяца! Аича тоць!7 — ответил бригадир.

Агроном стал кричать и несколько раз ударил нагайкой Менделе. Менделе упал, обливаясь кровью. Агроном сел в двуколку и уехал.

К Менделе подбежал Яша и, подняв его, увел к речке обмыть кровь. Через полчаса мы узнали от Яши, что из лагеря сбежало шесть человек, но их поймали в соседнем селе и расстреляли.

У ворот МТС показался администратор. Он отличался таким же рвением как агроном. Администратор некоторое время постоял, наблюдая за работой. Подозвав делегата Абрамовича, он быстро двинулся по валу. Подошел к бывшему артисту Еврейского театра и, не говоря ни слова, стал бить палкой по голове. Артист упал. Администратор пошел дальше. Крики избиваемых раздавались то в одном, то в другом месте. Абрамович следовал за администратором на некотором расстоянии и помогал расправляться с некоторыми. Но все знали, что Абрамович только размахивает палкой, но не бьет. Наконец, администратор с Абрамовичем удалились, и работа пошла обычным ходом — с отдыхом, с передышкой стоя.

Жарко, несмотря на то, что май, а воды не достать, хоть речка близко. Нельзя отойти от своего места.

— Воды, хоть глоток воды! — просит женщина у русского бригадира.

— Может, еще шампанского хотите? А тебе, видно, палки захотелось?! — бросился бригадир к зазевавшейся.

Еврейские бригадиры, русские бригадиры, полицаи, румынские жандармы, агроном, администратор — все избивают. Стоны, плач в течение всего дня.

Звонок на обед. Все бросают работу и строятся в колонну. «Обед» выдает шеф кухни — Полина Яковлевна Зельцман, рыжая дама лет тридцати. Она из Кишинева, знает румынский язык. Полина Яковлевна садится у окошечка и сама наливает черпаком в кружку или черепок стоящему в очереди.

— Полина Яковлевна! Хоть еще немножечко! Я голоден!..

— Если останется — дам еще немного! — мило улыбается шеф.

Полина Яковлевна очень толста — это резко контрастирует со всеми «ходячими скелетами». Говорили, что Полина Яковлевна — бывший переводчик при преторе — имеет достаточно средств, чтобы не худеть. Сейчас она — шеф, и от нее зависит лишний глоток «супа».

По списку обед получили все. Начинается вакханалия получения дополнительной полупорции. Тысячи рук уже без всякой очереди со всех сторон суют свои посудины в окошечко. Полина Яковлевна теряется, как распределить «остаток» обеда, всего несколько кружек. Ей помогают палки бригадиров, начинающих сгонять голодных в строй.

— Ла лукру! Фуга!

И снова дорога на централку. Невыносимый зной. Ноги еле плетутся. Нужно сделать норму, иначе завтра лишишься обеденной порции, изобьет бригадир.

Напрягаешь тело, налегаешь на лопату…

— Шура! Как у тебя силы? Вытянем норму?

— Нужно, хоть я и больна!..

Шура плачет. Пыль чернит слезы на худых щеках, ветер развевает крепдешиновые лохмотья… Я отворачиваюсь, чтобы не видеть голых худых ног и бедер, чтобы не смущать ее. Она меня поняла и говорит:

— Можете на меня смотреть, я уже не женщина, а вы не мужчина. Мы теперь только скот!..

Мы не заметили, как возле нас очутился инженер, назначенный руководить строительством.

— Девушка права! Вы скот, пригодный для физической работы. Двадцать три года мы на вас работали, а сейчас жиды должны работать на нас!.. — сказал инженер.

Я узнал его. Это был мой сосед по дому в Одессе Николай Иванович, фамилию забыл. Мы иногда играли в шахматы, и я никогда бы не подумал, что Николай Иванович сменит кожу. Он всегда высказывался против расовых теорий.

— Я распоряжаюсь завтра лишить вас обеда за обман в норме! — добавил инженер.

— Какой обман, господин инженер?

— Вы переставили знак нормы.

— Вы ошиблись, Николай Иванович! Я на такие вещи не способен — вы меня знаете много лет…

— Откуда знаю? Как фамилия?

Я назвал себя.

Николай Иванович внимательно меня осмотрел с головы до ног и смутился:

— Я дам вам пропуск, и завтра, в воскресенье, приходите ко мне в централку. Скажете, что я вызвал! С этим пропуском пропустит любая стража!.. Обеда дальше нормы.

Шура громко плакала:

— Простите меня! Это я переставила нормовой знак, а вас лишили обеда… — призналась девушка.

— Ничего, Шурочка, успокойтесь! У меня есть хлеб и еще кое-что. Я не слишком пострадал!..

Работа продолжалась. Солнце стало заходить за деревья парка. Последние лучи сверкнули на поверхности небольшой речки и исчезли. Багровое небо обещало на завтра ветер. Бледная бляха луны начала окрашиваться своим настоящим цветом, когда раздался звонок к прекращению работы.

Быстро построились и пошли в городок. У выхода из парка колонну остановили Абрамович и администратор Малаешты.

— Агроном приказал передать, что завтра отдых, и не работают. Если кто без пропуска оставит городок — будет расстрелян! Шагом арш!

 

***

Утром никто не будил. Палки бригадиров не гуляли по нашим спинам. Первая мысль после сна: умыться, если можно — все тело, постирать белье, а затем лишь поесть. Но воды нет, бочку привозят только для кухни. Иногда из жалости кухарка дает полкружечки напиться.

Появился Абрамович — наш делегат. Все бросились к нему: нужна вода! Чтоб стирать белье, чтоб предупредить тифозные заболевания. Он согласился переговорить с администратором, а пока…

— Отдыхайте чумазыми!.. — пошутил Абрамович.

Шутка не удалась: рабы не умеют смеяться. Они умеют только стонать.

На двуколке приехали агроном и администратор. Всех выгнали во двор, построили. Подсчитали и перестроили в большой круг. В центре — агроном, администратор, Абрамович и три бригадира.

— Слушайте, евреи! — обратился ко всем по-еврейски Абрамович. — По приказу немецкого и румынского командования вы должны были сдать имеющиеся у вас ценности, деньги и золото под страхом смерти. Немедленно сдайте, у кого есть… Если отдадите сами — ничего не будет. Агроном дает слово не трогать. Но если найдут после этого — будет расстрелян на месте!.. Русские деньги можете не сдавать!.. Для примера я лично сдаю свои десять золотых рублей!.. Кто следующий?

Все молчали, не двигаясь с места.

— Сроку десять минут! — кричал Абрамович.

Агроном смотрел на часы. Подъехала коляска с немецким офицером. Он также вошел в круг и присоединился к группе агронома. Десять минут прошли, и никто не шевельнулся.

По приказу агронома начали производить личный обыск. Абраша, Менделе тщательно проверяли карманы, шапки, подкладку одежды, обуви, заставляли раздеваться донага, не стесняясь женщин.

Меня держали особенно долго. Яша старался, не пропускал ни одной складки в одежде и обуви.

— Где ваше золото? — рассвирепел Яша.

— Я сдал его румынам и немцам на контрольном пункте в Одессе.

— Почему же у вас на паспорте нет отметки пункта, что вы — еврей? Значит, вы на пункте не были…

— Я был на пункте, как и все, но отметки «Е» мне не сделали потому, что я — караим.

— Отчего же вы говорили со мной по-еврейски?

— Я говорю на восьми языках, в том числе и на немецком, французском…

— Откуда вы знаете языки?

— Я закончил университет. Языки изучал для научной работы.

Яша перевел на румынский разговор агроному, а Абрамович — немцу. Офицер обратился ко мне по-немецки:

— Почему не сдаете золото, ведь это грозит смертью даже нееврею?

— У меня его нет. Я его сдал в Одессе: золотые часы, две монеты, золотую цепь, два кольца и портсигар.

— Вы чисто говорите по-немецки…

— Я был переводчиком с немецкого и французского при издательстве иностранной литературы. Знаю литературный немецкий, знаю литературу.

— Теперь новая немецкая литература.

— Это понятно, в новые времена новые птицы поют новые песни… — ответил я стихами Гейне.

— Гейне был иудой, сейчас в Германии его книги сожжены!

— Но трудно забыть его гениальное произведение «Лорилей»! — ответил я ему в тон.

— А забыть нужно! — крикливо закончил офицер.

Мне приказали одеться.

— Репиде! — закричал администратор Малоешты и ударил меня кнутовищем.

Обыск продолжался до двух часов дня — никаких результатов. Уехали. Пропуск инженера дал мне возможность отправиться без конвоя в централку. Меня пропустили к конторе, где был инженер. Я постучался. Открыл Николай Иванович, одетый в белоснежный костюм.

— Пожалуйте, господин адвокат! Здравствуйте! Об адвокатуре вам, конечно, надо забыть навсегда! Золотые времена уже никогда не вернутся!.. И о шахматах надо забыть! Теперь вы только раб в лагере, да и здесь вам долго жить не дадут! Подохнете от работы и голода!.. А помните, какое хорошее вино мы у вас пили?! Этого токайского мне не забыть! А коньячок? Без звездочек. А закуска? Икра кетовая, паюсная, рижские шпроты, сардины — нет, не забыть!.. Что же вы строите? Садитесь! Печенья и торты! Помните наполеновский, ореховый? Не забыть!.. Вы ели сегодня?

— Не только сегодня, но и вчера ничего не ел! Даже воду трудно достать!

— Что же вы молчите?! — инженер бросился к столу, налил стакан вина, отрезал хлеба, колбасы. — Кушайте! Пейте, пока никто не видит! Простите, что не так богато, как когда-то у вас …

Залпом выпил стакан вина и почувствовал, как тепло разливается по телу. Хлеб, которого давно не видел, жадно глотал кусками. А колбаса показалась мне райской пищей.

«Нельзя увлекаться», — подумал я и отставил еду в сторону.

— Ешьте досыта! Мне хватит, я достану! — предлагал инженер.

Я вздохнул, выпил еще стакан вина, снова закусил.

— Благодарю! Сегодня сыт, а завтра — не знаю!

— О завтра мы еще подумаем! — сказал Николай Иванович. — Если спросят, чего я звал, скажите, что помогать в исчислениях нивелирования работ. Завтра утром на земляную работу не пойдете, а будете носить за мной нивелир, понятно?

— Спасибо! Мне будет легче.

— Но никому не говорите, кто я, мы друг друга не знаем! Еду буду приносить… или, лучше всего, я вам буду давать ее здесь, когда будете приносить сюда нивелир, понятно? А сейчас заверну хлеба, колбасы, папирос — возьмите и приходите завтра! Я велел бригадиру, чтобы он прислал вас утром ко мне…

Я попрощался и, воспользовавшись пропуском инженера, ушел к реке выкупаться и помыть белье. После купания почувствовал себя обновленным. Лишь к заходу солнца вернулся в городок.

 

***

Утром, как обычно, когда звезды только начинали тускнеть и исчезать с неба, нас разбудили палки бригадиров. Быстро построились и к централке. У парка, как всегда, нас ждал Абрамович для проверки количества людей. Абрамович со мной поздоровался и передал приказ инженера, чтобы на централке не ходил за лопатами и носилками на склад, а отправился прямо к дому инженера за нивелиром.

— Вам выпало большое счастье — не работать лопатой, а ходить за инженером с нивелиром… Вы теперь будете как в санатории!.. Благодарите меня! Я вас рекомендовал! Уважаю человека с высшим образованием!.. — сказал по-немецки Абрамович.

Я извинился, что нечем «отблагодарить».

— Ничего, ничего, когда-нибудь рассчитаемся!.. Выпьем «лехаим»!

Абрамович махнул колонне идти.

— С кем же я теперь буду работать? Кто меня теперь пожалеет? Ведь кроме вас у меня тут нет никого, — запричитала Шура.

Я незаметно сунул ей хлеб и ушел.

Инженер еще спал, часовой не разрешил его будить, а приказал ждать, пока домнуле инженер проснется.

Я прождал, вероятно, много часов, пока открылось окно, и Николай Иванович меня позвал:

— Зайдите возьмите нивелир!

Николай Иванович завернул кусок хлеба, селедки, колбасы в бумагу и дал мне. Затем, налил стакан вина, приказал выпить за его здоровье и закусить. Передавая нивелир, сказал:

— Ждите во дворе с этим барахлом! За мною эти жандармы тоже следят!

Я вышел и прождал еще пару часов. Наконец, умытый, причесанный, одетый с иголочки, как будто на бал, он показался на крылечке.

— Следуйте за мной! — приказал он, направляясь к валу.

На почтительном расстоянии я нес за ним нивелир, треногу, ленту и проволочные затычки. В конце вала у речки, где нужно было строить мост, инженер остановился:

— Ставьте здесь треногу и уцепите на ней нивелир. Разверните ленту и развяжите затычки! Вы сами не справитесь — позовите одного рабочего!..

Я быстро выполнил приказание и позвал старика, которому трудно было работать землекопом.

— Так!.. Хорошо! — стал направлять нивелир инженер.

Не успели проработать и часа, как раздался звонок на обед.

— Обедать в городок не пойдете! Вам ходить трудно. Покушайте тут и постерегите инструмент!

— Слушаюсь, господин инженер!

Николай Иванович удалился. Вокруг меня никого не было. Журчала речка. Пекло солнце. Я снял пиджак, постелил его на земле, развернул бумагу и вкусно поел, оставив немного на вечер. Захотелось пить, но нечем зачерпнуть воду из речки.

Дорога рядом с валом. Идет из Карловки на централку. По ней крестьянки гнали коров с пастбища. Почти у всех подойники с молоком.

— Тетка! Начерпнить трохи воды попить! — прошу я.

— А жандарм не тронет?

— Да его нет! Поставьте кружку подле дороги, отойдите немного, а я подойду и выпью.

Женщина зачерпнула кружкой из ведра, поставила ее и отошла на обочину дороги. Я выпил всю кружку. Это было молоко. Я не пил его с начала войны. Поблагодарив, вернулся на свое место к нивелиру.

— Мучают вас, бедных! Как будто не те же люди! — сказала женщина, пообещав назавтра принести молока и хлеба, если только я буду здесь.

Я лег на живот и заснул под убаюкивающее гудение бесчисленных мух.

— Ах ты, жидовская морда! Спать здесь вздумал! — кричит бригадир над ухом.

— Ничего подобного, Иван Иванович! — уклоняюсь от его палки.

— Смотри ты у меня! Скажу инженеру, будет тебе капут! — кричит бригадир.

— Вам показалось, Иван Иванович! Я не спал, а мечтал, что вы, Иван Иванович, принесете мне завтра хоть кусочек хлеба!

— Ладно! Если жена сегодня пекла — принесу! А спать нельзя, а то увидят жандармы — капут будет! — успокоился бригадир и сел возле меня.

Помолчали. Потом Иван Иванович заговорил:

— Вы думаете, я такой жестокий, пойду доносить? Я кричу только, а себе понимаю, что евреи такие же люди, как и мы, что убийства евреев — это политика. А покончат с вами, — начнут убивать нас… Убьют нас — начнут уничтожать еще кого, пока не останутся на наших землях одни немцы хозяевами… Не выйдет!.. Хозяевать они не будут! Вот увидите!.. Недолго еще!.. Вот я часто кричу на вас, а душа болит… Плачу по ночам… Не выдержу — уйду к партизанам… Я в нашей армии отличался, а попал в окружение к немцам и теперь считаюсь военнопленным… Я покажу еще этим гадам, кто такой русский военнопленный!.. А пока надо прикидываться. Вам только и можно душу открыть. Вы этих палачей так же любите, как мы… Только в Карловке евреев эти звери убили более десяти тысяч человек… У меня на глазах... В этих камышах…

Вернулись колонны рабов и принялись за работу. Бригадиры знали, что я при инженере и не трогали — я из их подчинения вышел.

Наконец, явился инженер немного под хмельком.

— Ленты и затычки оставьте, а сами с нивелиром и треножником идите за мной!.. — приказал он мне.

Мы забрались далеко в сторону от вала, на густую траву парка.

— Поставьте треногу, прикрепите нивелир, посидим отдохнем в тени… Я немного посплю. Если будет кто приближаться — разбудите меня!..

Инженер скоро захрапел. Я охранял его сон. Шумели деревья… Мне не то почудилась, не то вспомнилась старинная сказка-быль:

«В этом парке лет триста назад стоял красивый замок. В нем жил жестокий старый князь. Он был богат. Говорили, что золото в подвалах замка в крови двух братьев князя. Князь никогда не улыбался. У него была красавица-дочь. Она тосковала, ведь никто не приезжал ее сватать. Женихи боялись жестокого князя. Не вынеся одиночества, дочь князя бросилась с высокой башни замка. Узнав о ее смерти, старый князь впервые в своей жизни заплакал и, не пережив горя, умер. Две могилки — жестокого князя и его дочери — затерялись в траве.

Триста лет назад. А сейчас рядом с этими могилками выросли громадные холмы. И в них зарыты десять тысяч убитых за одну-две ночи — всего несколько месяцев назад… И некому плакать на этих детских могилках: их родных постигла та же участь.

Раздался выстрел. За ним второй. Инженер проснулся и посмотрел на меня.

— Чего там стреляют?

— Из любви к искусству… по человеческой мишени…

Он поднялся, подошел к нивелиру, отряхнул с него пыль и приказал отнести инструменты к нему на квартиру. Когда мы подходили к валу, зазвенел звонок об окончании работы. Наступали тихие летние сумерки.

И на другой день я долго ждал инженера. Он мало работал, а больше думал. Я стоял с теодолитом или нивелиром где-нибудь на валу или в стороне от него, а инженер в это время разгуливал по валу и думал, думал. Во время обеденного перерыва он ушел, а я опять остался с нивелиром. Стражи никакой. Только вдали у ворот МТС изредка выходил посмотреть на вал румынский жандарм с винтовкой и, постояв пару минут, возвращался в свое помещение.

Сижу я на валу у дороги и думаю свою горькую думу. До каких пор наши будут отступать? Когда они вырвут нас из этого омута унижения, лишенных человеческого достоинства? Тысячи вопросов. Тысячи мыслей…

— Та вы же просылы молока та хлиба! — раздается голос. Я вскакиваю.

— Спасибо! Большое спасибо!..

Беру бутылку с молоком, хлеб. Темный, но вкусный хлеб. Вкусное молоко. Крестьянка наблюдает, как я дрожащими руками ломаю хлеб, как ем, запивая молоком.

— Бидный! И за что их мучают? — тихо говорит она и уходит.

— Спасибо! Еще раз спасибо!

Незадолго до конца обеденного перерыва Иван Иванович принес мне хлеба и чесноку. Я спрятал его в вещевую торбу.

Инженер появился почти к окончанию работ. Сделав несколько проверочных измерений, он мне сказал:

— Завтра уезжаю в Голту. Пока приеду, будете работать на валу нивелировщиком. Будете указывать, куда ссыпать землю и где выравнивать! Этот участок ваш. Приказание отдам технику.

 

***

Июль. Зной усиливается. Трудно выдержать на тяжелой работе длинный июльский день при такой еде: 200 грамм кукурузы, сваренной на воде. Стали давать еще двести грамм хлеба при выполнении нормы земляных работ. Но этого тоже мало, и многие стали чахнуть и умирать от истощения. Голод заставил, рискуя жизнью, уходить на село менять вещи на продукты. Иногда это удавалось, иногда кончалось избиением, а иногда расстрелом. Нашли другой способ обмена — через своих, работающих на централке в мастерских. Обменивалось все дешево. Я отдал зимнее пальто с каракулевым воротником за 20 немецких марок, буханку хлеба и два литра кислого молока. Рубашку — за полбуханки хлеба и несколько зеленых огурцов.

Но кончились вещи, и я все чаще стал подтягивать канат, поддерживающий брюки. С ужасом думал о приближающейся осени, зиме… Как жить без теплого?

Я голодал и вместе со всеми стоял в очереди за дополнительной полукружкой «супа» у окошка кухни. А инженер все не приезжал из Голт. Я работал на валу, иногда оставался сторожить инструменты на время обеденного перерыва. Тогда свой обед поручал брать Шуре. Она приносила только хлеб, жидкость носить три километра в кружечке невозможно. Я чувствовал, что с каждым днем теряю силы. Однажды в обеденный перерыв, когда сторожил инструменты, не выдержал и попросил хлеба у проходившей по дороге крестьянки.

— Дайте, прошу вас, кусочек хлеба! Голодаю.

— Да я вам принесла дві буханки, а не тільки кусочок. І масла, и крашанок принесла... І огірків, і часнику, і письмо від Мар’ї Костянтинівни, та гроші!.. Беріть!

Я посмотрел на это чудо. Девушка рискнула жизнью, чтобы принести мне спасенье. Лицо девушки светилось добротой и сочувствием.

— Ви не впізнали? Та я ж з Новоселовки, від докторши... Яким ви стали! Як вмерший! Але скоро підете до нас. Марія Костянтинівна клопоче... В Доманівці у претора...

Быстро переложил присланные продукты в свой вещевой мешок, который всегда тащил с собой, хоть он был пустым — «на всякий случай!» — и вернул ей корзинку. Деньги я спрятал подальше от людских глаз.

— Передайте, дивчина, большое спасибо докторше, что не забыла, а вам особое спасибо за хорошее человеческое сердце, за помощь в беде!

— Та я ще поможу, ще раз прийду до вас та принесу їсти! — сказала девушка, вытирая платочком глаза.

В этот обед я насытился, и кажется, никогда в жизни я не чувствовал такого удовлетворения от еды.

 

***

Воскресный день. С утра погнали всех на работу. А с полудня будем отдыхать и мыться. Абрамович обещал прислать большую бочку воды. Вода греется в двух котлах на кухне и выдается каждому по литру. Удалось помыть лицо и немного размазать грязь по телу. Все лучше, чем ничего. Отдыхаем на густой траве и наслаждаемся легким ветерком, несущим с поля запах сена и полевых цветов. Одни спят, другие чинят свои лохмотья.

Неожиданно приехали агроном с администратором. Вслед за ними появился Абрамович. Всех согнали в круг, построили.

— Господа!... — начал Абрамович, но его прервал агроном:

— Отобрать 50 человек для отправки в Винери на полевые работы. Через полчаса они должны под конвоем уйти на Винери!

Отобрали, разлучая мужа с женой, дочь с матерью. Через пятнадцать минут они с мешочками на плечах уже шагали в строю.

Построенный круг продолжал стоять в ожидании.

— Господа, — продолжил Абрамович, — стали поступать жалобы, что друг у друга воруют хлеб и вещи. Когда все уходят на работу, ночью… Понятно, когда воруют хлеб, люди голодны, но вещи — это недопустимо! Если кто будет пойман с поличным — 25 розог… Но это не все! Кто-то подделал талоны на обед и получает по два раза. Поэтому обедов не хватает… Кто подделал талоны — пусть сознается, иначе будет обыск у каждого… Мы ждем пять минут!..

Долгое молчание. Никто не двигается. Вдруг Менделе бросился к одному из круга, поднимает с земли талон и передает Абрамовичу.

— Вот! Я нашел возле докторши и ее мужа!

— Вы бросили талон? — спрашивает Абрамович.

— Нет, не мы! Нужно иметь инструменты, чтобы сделать талон из толстой жести!.. Это мог сделать только тот, кто работает в мастерской, жестянщик, а таких здесь нет!

— Не врите! — подскочил Абрамович к мужу врачихи и дал ему увесистую оплеуху.

Из носа полилась кровь. Агроном рассмеялся, приказал прекратить допрос и выбрать одного дневного сторожа вместо трех дежурных. Абрамович предложил сторожем назначить меня. Агроном согласился и уехал.

— Разойдитесь!

 

***

Утром после проверки количества людей я остался в лагере сторожить незатейливое барахло. Один вместо трех дежурных. Надо было быть особенно внимательным. Между двумя рядами полуразрушенных халуп, в которых помещались лагерники, я выбрал наблюдательный пункт в густой траве у небольшой могилы. Отсюда все видно, как на ладони. Однако, я опасался, что воры могут проникнуть в помещение через разбитые окна с другой стороны. Поэтому наблюдательный пункт пришлось переменить, чтобы видеть дорогу позади помещений.

В лагере оставалось всего три человека. Двое работающих на кухне и в пекарне, и я, сторож. Изредка привозили для кухни бочку воды. Тогда я поднимался и помогал ведрами переносить воду в кухонные котлы. Зато напивался вдоволь холодной свежей воды, получал свою порцию «супу» без очереди, горячую.

Я лежал в густой траве на животе. Жара клонила ко сну, но я помнил, что если найдут спящим, расстреляют, а в лучшем случае отошлют в Ахмачетку, тоже прощай жизнь.

Наблюдал. Дорога вьется между свинарниками, далеко в поле между крестьянскими огородами, тянется на много километров к лесопарку недалеко от централки. Целыми днями на ней никого не видно. Только на обед и на ночь проходят лагерники и по ней же назад, на каторгу. Иногда проходят крестьяне, работающие время от времени в мастерской МТС: трактористы, слесаря, пчеловоды, бондари... Они идут быстро, стараясь обойти еврейский лагерь стороной, чтобы не столкнуться с румынскими жандармами, которые за лишнее любопытство избивают нагайками.

В первый день моего дежурства в лагерь пришел русский безрукий крестьянин. Поздоровался. Сказал, что он сторож имущества, которое в помещении у ветряного двигателя. Он обязан каждую неделю проверять, цело ли оно. Румынских часовых не было, безрукий сел возле меня, закурил, угостил крепким самосадом, и мы разговорились.

Он рассказал историю свиноводческого совхоза, бывшего здесь до румын: более десяти тысяч свиней английской породы. Богатейшие хлева, в которые был проведен водопровод из артезианки, воду гнали при помощи ветряного двигателя. Богатейшие поля для кормов.

— А сейчас все в руинах, даже полы и оконные переплеты вытащили! — сказал он с грустью.

— Ничего! — утешил я. — Придет время, все наладится.

— Где? Здесь? Кругом могилы, тысячи расстрелянных. Бог не спас их. Я видел, как эти несчастные погибли… Своими глазами видел эту бойню. Кругом они лежат, под этими холмами… у централки, у парка и в парке.

Безрукий снова закурил, оставил мне немного табаку и газетной бумаги на цигарки:

— То, что я рассказал, никто знать не должен.

Я молчал.

Хлебом распоряжались Полина Яковлевна и Абрамович. Я попросил их помочь. Один раз Абрамович, а в другой раз Полина Яковлевна дали лишнюю булочку. Обменивать на хлеб у меня уже было нечего.

Я знал, что у многих есть еще ценные вещи, что они меняют их, что многие уже обменяли, и в закрытых мешках — хлеб…. У меня мелькало желание украсть хоть кусочек, хоть сухарик, чтобы не ощущать мук голода… Но обладатели этих «богатств» — так же несчастны. И я возмущался самим собой: как эта мысль могла родиться в моем мозгу?

Голодал, но сторожил честно. Ничего не пропадало. Так прошли недели две. Мне казалось, что легче работать, выкопать ежедневно четыре кубометра земли, перенести ее на вал, чем здесь сидеть без дела в траве и голодать.

Ночью кто-то у кого-то вытащил хлеб, некоторые высказали предположение, что могли украсть днем во время моего дежурства. Я воспользовался этим, чтобы просить Абрамовича отправить меня на работу к валу.

— Но здесь вы отдыхаете, а там — каторжный труд! — удивился Абрамович.

— Не хочу подозрений! Я голодаю, но у голодного не возьму!.. А вы прикажите бригадирам меня не избивать… Я ведь сам прошусь. Буду работать по мере сил!..

— Ладно!.. Завтра пойдете на работу.

Утром я уже шагал вместе со всеми к централке. Пусть не соблазняет меня хлеб голодного.

 

***

Конец июля. Солнце немилосердно. Я в одних брюках, подвязанных канатиком. В мешочке пара порванных фетровых валенок, обшитых кожей, и пара белья, на случай холодной осени. Трудно работать босиком: железо лопаты режет подошвы ног, но привыкаю, как привык уже ходить босиком по острым камням шоссе. Борода длинная, седая. И волосы длинные, как у попа. Мне дали новую работу: запрягать волов в каменный каток, выравнивать вал. Каток большой, его с трудом тянут две пары волов. Вал прохожу два раза, и волы отдыхают полчаса. Потом снова. Волы молодые, норовистые, с трудом справляюсь. За пять минут до звонка на обед распрягаю и веду волов на пастбище. Это предложил бригадир. Но по дороге перехватывает меня полицай и избивает за то, что я слишком рано прекратил работу. Пытаюсь оправдаться, но избиение не прекращается до звонка. В наказание полицай снова переводит меня на земляные работы, лишает обеда и оставляет на валу сторожить лопаты и носилки.

Солнце жжет. Нигде нет тени, чтоб укрыться. Устраиваюсь у дороги возле реки. Когда все ушли, сбрасываю брюки и бросаюсь в реку. Быстро смываю пыль и пот, окунаюсь еще раз и, освеженный, одеваюсь. Никто, слава Богу, не заметил.

— Теперь хорошо бы что-нибудь перехватить! — думаю я.

Замечаю на дороге крестьянку. Она проходит недалеко от меня.

— Может, дадите кусочек хлеба или мамалыги?

— Возьмите! Нате огурцы! Выпейте молочка! Только скоро! — волнуется крестьянка. Огурцы прячу в мешок, а молоко с хлебом съедаю.

— Спасибо! Никогда не забуду!

Я почти сыт и с удовольствием нащупываю в мешочке огурцы. Их около десятка. Никого нет, вынимаю один огурец. Любуюсь его красотой и заранее восхищаюсь вкусом. Хочу положить обратно в мешок, но не выдерживаю и откусываю кусочек. Незаметно съедаю весь огурец, наслаждаясь его сладостью. Мешок завязываю крепко, отставляю в сторону и поднимаюсь проверить, все ли в порядке. Инструменты и носилки на своих местах.

Тишина. Жарко. Опять хочется окунуться в реку, но у централки кто-то вышел из ворот, желание купаться исчезает. Ко мне направляется женщина. Трудно определить, кто она. Еще далеко. Но вот она приближается, и я узнаю врача Шварцбурд.

Подошла, подает руку. И в моей руке осталась бумажка: целое богатство –пять немецких марок. Я вопросительно смотрю не нее.

— Это прислала Марья Константиновна! Она была в Доманевке, передала деньги и просила сказать, что через Еврейский комитет возбудила ходатайство отпустить вас к ней, как к жене. Понятно, она хорошо уплатила, так что вас скоро отпустят. Кроме денег она прислала хлеб, масло и яйца. Получите у профессора Срибного, его прислали как врача в централку… А сейчас до свидания! Я воспользовалась тем, что сейчас здесь никого нет… Не беспокойтесь, скоро увидитесь с женой и ребенком.

Шварцбурд ушла, обещав еще раз приехать из Доманевки для проверки санитарии в нашем лагере и привезти посылку, если только увидит доктора Косову. В этот день я работал с надеждой на скорое избавление от лагеря. Когда вечером вернулись в городок, все же попросил булочку у Полины Яковлевны и уплел ее с огурцами, ничего не оставив на утро. Я знал, что у профессора Срибного продуктовая посылка, а в кармане пять марок, за которые можно купить целую буханку хлеба и сотню огурцов. Более чем на неделю я обеспечен едой.

 

***

Утром — проливной дождь, но нас от работы не освобождают. Шагаем по грязи к централке. Ноги скользят по размытой дороге. Льет как из ведра, но мы обязаны шагать бодро и быстро. Насквозь промокшие, грязные, с трудом доплелись к централке. У вала работать под дождем невозможно, но мы месим лопатами глинистую землю. Приехал агроном и приказал всех загнать в сараи. Но там тоже вода, грязь. Сухого места нет, и стоим по углам, дрожа от холодной сырости.

Молнии, раскаты грома. Крыша течет, вода капает на голову. Позвали несколько человек крутить колесо в мастерских МТС, у токарных станков. Нудный дождь продолжается до обеденного перерыва. Снова по грязному месиву в строю идем в городок пообедать баландой. Снова несколько километров назад, к лопате и носилкам. По дороге ищешь более твердую почву, чтобы не поскользнуться, не упасть. И снова ждем в сарае, стоя под дырявой крышей. Но вот дождь прекратился. В небе появились просветы. Выходим погреться на солнце. Земля парит. Меня отправляют сопровождать заболевшего в амбулаторию. Там принимает профессор Срибный. В последний раз я его видел в госпитале на Слободке. Он постарел и поседел.

— Профессор! — говорю я тихо. — Шварцбурд оставила у вас для меня посылку от доктора Косовой…

— Сейчас передам! — прошептал профессор, пожимая мне руку. — Пусть больной останется здесь, а вы пойдете со мной в аптеку приготовить для него лекарство.

Больной остался на койке, а мы перешли в комнату, где жил Срибный. Это и была аптека. Срибный рассказал последние новости:

— Я сейчас лечу так называемую жену агронома, еврейку. Она говорит, что у агронома часто слушают московскую радиостанцию, когда его нет дома… Дела на советско-немецком фронте за этот год можно разделить на два периода. Зимний — когда красные, отбив немцев от Москвы, перешли в наступление, погнали их и в течение четырех месяцев прошли местами более 400 километров. Летний период — когда немцы, собрав все резервы, прорвали фронт в юго-западном направлении и прошли до 500 километров… По мнению Москвы, главная цель немецкого наступления — обойти Москву с востока, отрезать от волжского и уральского тыла, а потом взять ее… Продвижение на юг в сторону нефтяных районов — вспомогательная цель для отвлечения красных, для ослабления Московского фронта, чтобы добиться успеха при ударе на Москву и закончить войну в этом году… Они говорят, что главная причина успехов немцев — отсутствие второго фронта в Европе. У них сейчас перевес сил на юго-восточном направлении. На русском фронте дерутся до 240 дивизий. С немцами 22 румынских дивизии, 14 финских, 10 итальянских, 13 венгерских, 1 словацкая и 1 испанская. На ливийском фронте только четыре немецких и 11 итальянских дивизий. Ценой огромных потерь фрицы поставили под угрозу Сталинград, Черноморское побережье, Грозный и подступы к Закавказью. Борьба на фронтах напряженная… Сейчас решается судьба. Если победят немцы, мы, евреи, погибли… нас уничтожат. Если красные — спасены.

Из другой комнаты послышался стон больного. Срибный закончил изготовление лекарства, мы перешли в амбулаторию. Я получил посылку и отвел больного в лагерь.

Тучи прошли, опять яркое солнце. Рабы таскают мокрую землю на вал.

Невеселые новости рассказал профессор.

Удар палкой по голове заставил очнуться.

— О чем думаешь, когда нужно работать?! — закричал полицай и добавил еще по спине…

Сдерживая себя, молча стал копать.

— Собака заслуживает тот кнут, который она имеет! — думал я.

 

***

Со мной работала Шура. Недалеко от нас ее подруга Геня — бывшая студентка Индустриального института. Вместе с Геней одними носилками работал бывший инженер Леня. А еще дальше на такой же норме копались в земле бессарабка Циля и старик.

— У меня украли пиджак, — вдруг закричала Циля, — там были папиросы, деньги, кусок хлеба! Верните!.. Только кто-нибудь из вас мог взять. Вы работаете рядом, посторонних тут не было. В пиджаке еще была бритва, помазок и кусочек мыла! Прошу вас, умоляю… Я никому не скажу… Верните!..

Все молчали, поглядывая друг на друга. Не верилось, что Шура или Геня взяли пиджак! Хотя, кто его знает: голод. Но где же пиджак? В бурьяне спрятали. Вдруг вспомнил: Шура курила папиросу. Разве она?

— Девочки, если вы пошутили — отдайте пиджак! Пусть женщина не плачет!.. Теперь не до шуток!..

— Но мы не брали! Циля, наверно, оставила его в лагере! — сказала Геня и возмущенно вонзила лопату в землю.

— Тогда я скажу Абрамовичу! Я найду вора, его накажут, я сама буду бить! — пригрозила Циля.

Абрамович посоветовал мирно вернуть украденное, Шура и Геня возмущались неосновательными подозрениями. Долго ссорились с Цилей. Абрамович ушел. Я предложил поискать пиджак в бурьяне, недалеко от наших участков. Циля согласилась, и мы, воспользовавшись отсутствием полицая, отправились в бурьян. Искали долго. Бурьяны были высокие. Их трудно раздвигать, чтобы заметить что-нибудь на земле. Вдруг Геня закричала:

— Вот здесь пиджак! Вот он!

Циля лихорадочно стала искать в карманах.

— Нет хлеба, марок и папирос! Бритва на месте! Верните хоть папиросы и деньги!

— Мы не крали! — возмутилась Геня и вернулась к работе.

На другой день Геню, Шуру и меня сняли с работы и повели в централку к полицаю. Здесь находился и Абрамович.

— Сознайтесь, кто украл, и верните этой бедной Циле папиросы и деньги! Даю на размышление пять минут. Потом полицай даст каждому по пятьдесят розог, — пригрозил Абрамович.

Тогда Геня заплакала и призналась, что она от голода выкрала и съела хлеб. Папиросы и деньги Геня возвратила, и нас отпустили на работу.

 

***

Начало августа месяца. Жара немилосердная. Меня часто оставляют во время обеденного перерыва сторожить инвентарь. Из Мариновки, Ахмачетки и Богдановки привозят гранит для строительства шоссе и моста. Вначале камень привозили на своих узеньких повозках, запряженных ослами, цыгане. Одетые неплохо, в плисовых штанах, в хромовых сапогах и фетровых черных шляпах, с разными серебряными нагрудными знаками, цыгане быстро разгружали свои подводы и уезжали. Они рассказали, что их выслали из Румынии, обещав дать готовые дома с мебелью, одеждой, скотом, свиньями и другим богатством… Но обманули. Заставляют возить камень, работать на каменоломнях, жить в повозках; забирают одежду, ослов, повозки… Они бунтуют. Их бьют полицаи и жандармы. Некоторых убили.

Затем камень стали возить крестьяне окрестных сел по нарядам из Ахмачетки. Я помогал крестьянам выгружать камень и иногда в награду получал кусок хлеба, огурец, кусочек сала… Приезд крестьян меня радовал, от них я узнавал новости, а иногда они мне давали свежую газету. Пока возили камень, я не голодал.

— Бедный старик! Тяжело работать? Мучают вас тут… Когда это кончится? — пожалел меня один из них, дал пару десятков огурцов и кусок хлеба.

Разговорились.

— Чем занимались до войны те, которые тут работают? — спросил он.

— Разные профессии: учителя, сапожники, доктора, портные, профессора и адвокаты, инженеры.

— А ты, старик, чем занимался?

— Землекопом теперь…

— А раньше?

— Адвокатом, журналистом…

Крестьянин посмотрел недоверчиво, смерил с головы до ног и рассердился.

— Зачем врешь? Я ведь не шучу!..

— Я не вру!.. Если спросишь что-нибудь по советским законам — объясню.

— Тогда объясни: меня судили в 1939 году за кражу зерна из амбара колхоза. Я украл 20 тонн, и мне дали 10 лет тюрьмы, чуть было не дали расстрел…

— Дальше можешь не говорить… Тебя судили по закону от 7 августа…

— Правильно! Но не меня судили, а другого… Я хотел проверить тебя! Еще только объясни, почему ты остался у этих зверей? Разве не знал, что евреев они убивают?

— Знал. Уезжал четыре раза, но неудачно: два раза пароходом, один раз машиной и раз пешком… Долго рассказывать.

— Так слушай, но будь осторожен… На фронтах положение серьезное, но все одно победят наши, а этих разбойников выкинем отсюда… Скоро, надо только потерпеть… Сейчас организуются партизанские отряды… Один из них недалеко отсюда. Будем вам помогать. Возьми пока 50 марок… себе возьми десять, остальные раздашь, кому найдешь нужным. Еще буханку хлеба, помидоры и прощай пока, а то наши возвращаются… Меня зовут Ваня…

Удар кнутом по лошадям — и Ваня уехал.

 

***

За речкой, в 200 метрах от нашего вала поднялся шум и крики. Все стали наблюдать, как цыгане разбивают табор. Большая поляна заполнена цыганскими ослами, повозками. Женщины и дети в разноцветных платьях вытряхивали ковры, одежду, одеяла и раскладывали по траве. Мужчины возились с ослами и повозками. Мы увидели, как к цыганам направился отряд румын, человек в пятьдесят.

Отряд вошел четким шагом в круг расступившихся цыган. Румынский офицер что-то громко сказал цыганам. Они подняли шум, негодующе кричали. Тогда офицер дал команду отряду. Отряд, взяв ружья на изготовку, рассыпался в два ряда. Цыгане стали отодвигаться, сминая друг друга, но крики не прекращались. Раздался залп в воздух. Цыгане смолкли, продолжая отступать. Часть отряда стала собирать ослов, повозки и увозить их. Некоторые цыгане не выдержали, попытались отобрать награбленное. Несколько выстрелов, — но уже в цыган, и несколько трупов осталось на земле.

Цыгане исчезли, забрав с собой часть повозок и ослов. Остальное забрали солдаты. Тишина. Трупы убрали лишь к вечеру.

 

***

Я выгружал подводу с камнем, когда женский голос окликнул с дороги. Оказалось врач Шварцбурд. Она пришла с поручением для меня.

— Вот надпись претора на заявлении Марьи Константиновны, что вам разрешено вернуться к ней на село. Ане и Рохе претор отказал. Возьмите эту бумагу, дайте Абрамовичу и через него получите на жандармском посту пропуск в Александровку.

— Спасибо!

— Очень рада, что могла помочь… Это стоило довольно много. Деньги прислали через профессора Гродского. Вот вам еще на всякий случай пять марок… Пригодятся!..

Была суббота, Абрамович разрешил прийти за пропуском в воскресенье рано утром. Вечером Шура, узнав, что я ухожу из лагеря на село к Косовой, заплакала.

— Вы что, не рады, что я буду жить немного лучше?

— Очень рада, когда хоть кто-нибудь уходит из этого ада, тем более вы, но теперь я остаюсь совершенно одна. Здесь все чужие!.. Совершенно одинокая!.. Одна-одинешенька! — всхлипывала Шура.

Утром после проверки пошел к централке. Быстро шел по тропинке рядом с дорогой. Каждый камушек доставлял боль израненным подошвам ног. Но чуть не летел.

Было еще рано, на улицах централки ни одного живого существа. Долго ждал у дверей Абрамовича, пока он проснулся и вышел ко мне.

— У жандармов еще спят, агроном спит — ждите! — сказал Абрамович и отправился к колодцу.

Он успел принести воды, умыться, позавтракать, а на централке все еще не было никакого движения. Абрамович, что с ним случалось очень редко, угостил меня папиросой и сказал:

— Вчера у агронома было большое торжество, все перепились. Надо ждать… Успеете позже уйти! Ведь до Александровки всего 15-16 километров!

Я с наслаждением затянулся, пустил кольцами дым и присел на корточках у стены.

— Господин Абрамович! Нате вам одну марку и дайте мне пару папирос!.. Я бы выкурил еще одну!.. А вы себе достанете!

— Я дам вам пару папирос без денег!.. И еще пару булочек на дорогу, помидорку и огурцы!.. Не хочу, чтобы вы меня плохо вспоминали…

Показался зевающий агроном, подозвал Абрамовича. Делегат с несвойственной ему быстротой подошел и показал разрешение претора отпустить меня из лагеря. Агроном подозвал меня.

— Каким образом разрешение претора попало к вам?! Ведь посторонние сюда приходить не могут? — повышая тон, спросил агроном на ломаном немецком.

— Еврейский комитет из Доманевки прислал через врача для передачи господину делегату! — ответил я.

— Разве вам здесь плохо? — спросил с иронией агроном.

— Я иду к жене и ребенку! Это ходатайствовала жена. Она — профессор, а я буду ей помогать в хозяйстве и работать в общине!

Агроном сделал надпись карандашом на заявлении и, отдав Абрамовичу, приказал взять пропуск в жандармерии.

Наконец и в жандармерии зашевелились. Абрамович направился со мной к шефу жандармов. Тот подозрительно покосился.

— Старик! Тебя по дороге могут убить! Лучше оставайся здесь!

— Я иду к жене и ребенку! Прошу выдать пропуск, двух смертей не бывать, а одной не миновать! — ответил я

Абрамович составил пропуск на румынском языке и дал шефу на подпись. Через четверть часа я уже шагал по дороге в Александровку.

 

***

Дорога ведет на Голуби, тянется между полями поспевающей кукурузы. Жарко. Хочется кушать, а в мешке — еды никакой. Невольно поглядываю на молодые кочаны кукурузы. Не выдерживаю, срываю один кочан, очищаю от тонких листьев и жую, высасывая сладкий сок. Срываю второй, третий, ем без конца.

Слышу позади себя шаги. Оборачиваюсь. Женщина городского типа. Присматриваюсь: что-то знакомое. Вокруг никого.

— Здравствуйте! Вы меня не узнаете… Я жена профессора Рубинштейна. Мне сказали, что вы шли вместе с мужем и даже дали ему одеяло, когда румыны забрали у него пальто… Вы не знаете, где он, где мой ребенок, где свекор?

— Я всех их оставил недалеко от села Лидовка. Их отправили в Лидовку на работу. Это было приблизительно 12 или 13 февраля. Прошло более полугода.

— А мне передали, что вы знаете… их не убили? Умоляю вас!

— Не знаю. Мне ничего не известно.

— Я сейчас работаю в Пятихатке. Мы живем в двух железнодорожных вагонах. Так не знаете, что с моими? Мне нужно уходить... До свидания!

Опять иду один. Прохожу через Голуби. Встречаются несколько евреев, работающих на полях той же румынской фермы. Рассказывают, что работа здесь такая же тяжелая, как везде в лагерях, но еда получше — иногда дают перегонное кислое молоко, крадучись, можно сорвать с дерева яблоко или грушу.

— Попросите у бригадира, может, даст покушать! Кусочек сыра или мамалыги.

Попросил, но бригадир отмахнулся, и я отправился дальше на бывший совхоз Фрунзе. Пару часов ходьбы. Прохожу мимо дома агронома, меня задерживает румынский полицай. Ждем агронома. Просматривает пропуск и приказывает подождать у бывшего фонтана. Издалека вижу работающих у молотилки. Полицай говорит, что тут около двухсот евреев, они работают и по воскресеньям. Он показывает дорогу через село Екатеринодар на Александровку, минуя Новоселовку, если меня отпустит агроном. Но вот подъехал на бричке администратор и спрашивает у полицая, кого задержал. Полицай показывает ему мой пропуск. Администратор долго читает и возвращает, наконец, мне пропуск, приказывая проводить за село на дорогу, чтобы ни с кем не разговаривал.

Село Екатеринодар недалеко от бывшего совхоза Фрунзе. Всего один километр. Прохожу по улице. У одной из хат останавливаюсь и прошу воды. Мне дают. Мужчина играет на мандолине. Играет скверно. Мне очень хочется сыграть или хоть послушать звуки музыки. Я прошу разрешения подойти. Разрешают. Прошу показать инструмент. Дают. Я настраиваю струны, беру медиатор и начинаю подбирать аккорды. Грустная мелодия. Играть трудно: мозоли на руках. Все же забылся, и мелодии рождались одна за другой.

— Катюшу умеете играть?

— Уметь-то умею, да нельзя! Румыны услышат.

— Румыны любят Катюшу, сами просят играть, да я не умею. Сыграйте!

Я сыграл. Затем, аккордами сыграв из «Волги-Волги», вернул мандолину.

— Хорошо играешь, старик!.. Откуда ты? Куда идешь? — стали расспрашивать.

Я рассказал. Хозяйка предложила пообедать с ними. Я не отказался. Подали настоящий украинский борщ со сметаной. Хозяин налил стакан самогону и выпил со мной. Закусили хлебом с чесноком. Хозяйка подсыпала добавочную порцию борща. Поели мяса, которого не видел с начала войны. Я был сыт и закурил предложенного табаку. С непривычки к сытости и алкоголю почувствовал небольшое головокружение.

— У вас табак хороший висит на хате… Если можете, дайте пару листков на дорогу!

Хозяин собрал мне чуть не целое кило сухого «бокуша», связал в старую румынскую газету и вложил в торбу. Поблагодарив за гостеприимство, я ушел на Новоселовку. По дороге несколько раз останавливали полицаи, но, посмотрев пропуск, отпускали.

Наступил уже вечер, когда я вошел к Василию в хату. Еще издали услышал, как Катя радостно кричала Косовой:

— Ваш чоловік прийшов! Треба шось їсти справить!

 

IX

 Румынам было выгодно сохранить колхозы. Они продолжали существовать под названием трудовой общины, но крестьяне по-прежнему называли их колхозами.

Председателем, или, по-румынски, «примарем» общины вместо Орловского сейчас состоял Марко Чабанюк, а его сын Николай стал полицаем села. Марко решил, что колхозу необходимо устроить на зиму новую теплую конюшню для лошадей. Собрал для этого всех колхозников на сходку и так объяснил положение:

— Многие из вас думают, что большевики уже близко, чуть ли не у Буга, поэтому у румын не хотят работать. Но большевики уже далеко за Волгой, поэтому кто откажется от работы, будет наказан розгами, получит 25 или даже 50. А если будет агитировать против немцев и румын, будет повешен!.. Теперь кто отказывается от работы — в Доманевку, и петля готова! Нужно построить конюшню, до холодов! Муровать ясли, крыть крышу будут каменщики Иван Олейник, Бельченко, подносить камень будет дядька Иосэп, муж докторши, возить камень, глину и месить будут другие по указанию бригадира. Работать с завтрашнего утра! Остальные мужчины и женщины должны работать на поле. Никто не может отказаться. С румынами и немцами шутки плохи.

— А позвольте спросить…

— И спрашивать нечего! Здесь не большевистский митинг. Делайте, что приказывают. Сейчас разойтись по одному, не вместе…

Утром мы с одним из военнопленных шли за повозкой, запряженной парой чесоточных лошадей, собирали вокруг развалившейся постройки камень-дикарь. Мне было тяжело поднимать большие буты по два-три пуда каждый, но жаловаться на слабость и хилость некому. Чувствовал, что скоро упаду без сил, но наступил обеденный перерыв на два часа.

После обеда подвозил к сараю глину. Для этого мне дали пару молодых бычков, никогда раньше не шедших в ярме. При помощи бригадира я их запряг, но бычки почему-то шли не в ту сторону, куда я их гнал.

Колхозники смеялись надо мной и моими бычками:

— Ты, дядька Иосэп, кричи им «эй», и они пойдут!

Кричу «эй», бью палкой, а они упорно не хотят двинуться с места.

— Возьми соли и сыпь им на хвост — побегут тогда!..

— Дядька Иосэп! Возьми у жинки рецинки и дай им выпить — ей-ей пойдут!..

Я подошел к волам спереди и, взяв налыгач, повел. Они послушно пошли. Я уже больше не кричал «эй!», «соб!», а водил молча. К вечеру у конюшни набралась довольно большая куча глины.

На другое утро там возилось уже несколько человек. Бабы носили из колодца воду, тащили мелкую солому из-под скирды и, смешивая все, предложили мне, сняв штаны, месить… Подкатав штаны выше колен, мы с военнопленным Ваней усердно месили глину ногами, превращая ее в редкую кашицу. Бабы накладывали месиво в ведра и тащили в сарай.

— Отпустите Иосэпа и Ваню в сарай!.. Они будут подавать камень! — закричал Бельченко.

Обмыл ноги и отправился в сарай. Подавал Бельченко и Олейнику камень, а Ваня подавал ведра с глиной. Работа шла молча. Тишину нарушал лишь стук молотков, разбивающих камень, да шуршанье железных лопаток по жидкой глине, вливаемой в уложенный камень.

— Да что же это мы? Каторжники?! Давай перекур!..

Уселись. Бельченко и Олейник закрутили цигарки. Олейник вытащил из сапога кресало, высек огонь, оба закурили.

— Ты что куришь, Иосэп? — спросил Бельченко.

— У меня табаку нет!.. В лагере не садил табаку!

— Возьмите кисет! — предложил Олейник.

Я с наслаждением затянулся.

— Хороший табачок!

— Отсыпь себе немного! А когда твоя жинка будет у меня дома — передам для тебя… У меня хоть и мало, но до весны хватит!..

Я поблагодарил, поднялся и стал с улицы переносить камень в конюшню.

— Брось, Иосэп! От работы кони дохнут! Перекур еще не кончился.

Подошел бригадир, и все снова принялись за работу. Перекуры были частыми, и я не переутомлялся. К вечеру явился проверить сделанное Марко (примарь).

— Медленно работаете! При такой спешке до зимы не закончите! — сказал Марко.

— Добавь, Марко Григорьевич, людей, тогда пойдет быстрее, а теперь пора шабашить!

Утром, кроме нашей, работала и вторая бригада. Я внимательно присматривался к кладке, укреплению камней, и вскоре сам попробовал муровать. Вышло удачно, меня перевели на эту работу, а камни стали подносить другие. Через четыре дня крышу яслей можно было покрывать черепицей. Спустя неделю сарай был готов к принятию лошадей. Марко приказал тогда перейти к ремонту ясель и крыши другого сарая. Но там было меньше работы, и меня перевели на копку картофеля в полевую бригаду.

На поле работать легче. Женщин человек тридцать, и только один я мужчина. Пройдешь шагов сто, оторвешь от выкопанных кустов картофель в принесенные ведра, высыплешь на кучи и — сели отдохнуть, пока нет бригадира. Здесь начинаются бесконечные рассказы женщин о снах, житье-бытье, прошлом и настоящем. Начинаются вздохи. Опять поднялись по команде, работа на сто шагов и отдых. Настал полдень, женщины придумали печь картофель. Соберут с соседнего поля кучу соломы, зажгут ее, положат в огонь ведра два картофеля и прикроют снова соломой. Сгорит — опять прикроют соломой огонь. Так раза два-три, пока картофель не будет готов. Тогда начинается пир. Вкусен картофель, спеченный на поле! Лучше всяких деликатесов! На другой день к печеному картофелю женщины принесли помидоры, соленые огурцы, хлеб, мамалыгу. Домой обедать большая часть не уходила, дома лучшего обеда не найдешь! Наоборот, ко многим дети приходили в поле обедать, приносили свежую воду… Тут же, после такого обеда, ложились отдохнуть. Проспав часика полтора, снова за работу до захода солнца.

На второй день бригадир мне сказал:

— Ты, старик, с завтрашнего дня будешь сторожем дневным. Придешь рано сменять ночного сторожа, а вечером он тебя сменит!.. Работать не нужно, а только смотреть, чтобы не крали, не уносили картофель в ведрах и мешках!.. Здесь пускай кушают, сколько хотят, а домой — ничего! Понял?

— Ладно!

Стало тяжелей — работать легче, чем смотреть за большим полем. Я приходил на смену ночному сторожу с зарей, а в сумерки уходил на квартиру. Поспать днем уже не удавалось, приходилось все красноречие употреблять на уговоры женщин не брать домой полных ведер с картофелем, а брать только часть, да и эту часть маскировать чем-нибудь сверху…

Картофельные обеды продолжались. Мне удалось научиться быстро и чисто готовить два раза в день печеный картофель.

Прошла неделя, но весь картофель еще не выкопали. Бригадир приказал все картофельные кучи свезти в одно место и перебрать по сортам.

Урожай был хорошим, пора приступать к кагатированию картофеля. Мобилизовали мужчин и больше недели копали ямы. Приготовили шесть ям шириной с полтора метра, длиной в тридцать метров каждая и глубиной полтора метра. Привезли к картофельным ямам десятичные весы, ящики для переноски, и притупили к работе. Как грамотного меня поставили к весам. Но как только на поле появлялись немцы или румыны, я вместо себя к весам ставил другого, а сам спускался в кагат для уравнивания в яме картофеля и засыпки его землей. Мы так договорились с бригадиром.

Во время обеденного перерыва я оставался на поле, пек картофель, обедал вместе со всеми и «сторожил», хотя днем редко кто брал картофель. Когда все уходили с поля, я дежурил до прихода ночного сторожа, а возвращался домой с полными карманами замечательного картофеля.

Поздняя осень. Кагатирование заканчивалось. Засыпали последние ямы. На поле осталось довольно много куч картофеля. По ночам чувствовалось приближение зимы. Прислали несколько арб соломы, и от заморозков стали ею укрывать картофель. Из конторы пришла ведомость на раздачу картофеля по трудодням. Я начал раздачу после переборки оставшегося от кагатирования картофеля. Раздача продолжалась целую неделю. Бригадир разрешил мне отправить на квартиру мешок картофеля. Это на некоторое время нас обеспечивало.

 

***

Седьмое ноября 1942 года.

На душе грустно. Никто на работу не идет. Все умыты и одеты по-праздничному.

Чуть ли не в каждой хате на столе — самогон и закуска: соленые огурцы, помидоры, мамалыга, вареный картофель. Пьют до одурения.

В хату входит румынский полицай Николай Чабанюк.

— Отчего на работу не идете?

— А сегодня праздник… Выпей, Коля, стакан горит!.. Первач!..

— Какой там праздник?! На селе немцы и румыны, бьют, гонят на работу!

— А ты им скажи, что сегодня большой праздник всех святых. Сегодня пьют, работать не будут!

— Они тебе сейчас дадут святых! — рассердился полицай.

Потом пришли жандармы и сразу начали избивать нагайками хозяйку:

— Ла лукру! — кричат.

— Сегодня праздник всех святых! — отвечает хозяйка. — Выпейте и закусите! Зачем бить?

Жандармы уже пьяны, но все же потянулись к водке и закуске. Вскоре валяются бесчувственными на лавках. В селе на работу в этот день никто не пошел. Праздновали всех святых.

 

***

Моросит мелкий дождь. Осень. Утром иду в трудобщину. С трудом вытаскиваю постолы из глубокой грязи. В конторе еще никого нет. Иду в кладовую. Миша-кладовщик перекладывает на сухое место муку в мешках. Я помогаю. Надо перебросить кукурузное зерно в другое помещение, более сухое. Мы ссыпаем зерно в деревянный полуцентнерный ящик и несем вдвоем. Приходит Цибульский, староста сельуправы, под хмельком, требует прислать ему домой мешок муки ячменной и мешок кукурузной.

— Я не против, — говорит Миша, — но надо оформить как-нибудь, не хочу быть в ответе!

— Ладно! Оформим завтра, а пришлешь вечерком!..

Цибульский ушел, оставив после себя запах самогона.

— Иосэп! Когда будете уходить до хаты, возьмете с собой кило пять кукурузной муки. Этой свинье хватит меньше на пять кило. Он взвешивать не станет по лени. Сегодня в дождь никто не придет.

— Мне не во что брать.

— Возьмите ту торбинку, а после обеда или утром принесете, незаметно положите на место.

— Спасибо…

Работа с зерном продолжалась весь день.

Дождь прекратился, но ветер свирепствует. Невылазная грязь. В кладовой, в амбаре работы для меня нет. Миша заболел, я был в его распоряжении. Там работают Коля Гиделюк и Миша Чумак. Коля хромой, бывший заседатель в Народном суде, любит побеседовать о положении дел на фронтах. Второй — тракторист, высокий здоровый добряк. При румынах он объявил себя плотником, о специальности тракториста умолчал.

В «плотне» мастерят воз и готовят сани к зиме. Никто в плотню не заходит. Только Коля и Миша работают. Поставили железную печурку, затопили. С их разрешения сажусь у печки и подкладываю щепки. В плотне тепло.

— Иосэп пришел!.. Перекур!.. Закуривайте, Иосэп!

Курим и молчим. Коля долго молчать не может:

— Плохо на фронте! Из Доманевки передали, что немцы уже под Сталинградом, но их там остановили, немцы на Дону, Северном Кавказе, южнее Ладожского озера… Вы не знаете, Иосэп, где эти места?

— У меня карты нет, показал бы!..

— А у меня карта есть, да не могу найти!.. — Коля походит к окнам, смотрит во все стороны, открывает дверь, выходит наружу, возвращается и из потайного ящика в стене вытаскивает покрытую толстым слоем пыли географическую карту Европейской России.

— Видите, как они далеко ушли?! Скоро до Урала дойдут!

— Ничего, — говорит Миша, — до Урала не дойдут! Их там измотают, как Наполеона… А потом набьют морды и выбросят!

— Что ты, Миша, у них и техника, и почти вся Европа! Покажите, Иосэп, эти места!

Я показал.

— А где Африка?

— На этой карте нет.

— И доставать не нужно, — сказал Миша, — там бьют немцев, скоро их в Африке совсем не будет.

Началась бесконечная беседа о положении на фронте и перспективах.

— У фрицев победы временные!.. Мы только собираемся силами… Мы как стальная пружина, но как развернемся, так немцы полетят! — убеждал нас Коля, пряча карту.

— Они не будут рады, что полезли к нам, — убежденно сказал Миша.

 Ветер приутих. На небе появились просветы. Выглянуло холодное солнышко.

 

***

Начало декабря. Холод пробирается в хаты. Кукуруза и подсолнухи стоят на полях неубранными. Жандармы и полицаи гонят народ на уборку. Выходят, но толку мало. Собирают, а реальных результатов нет. Лишь в некоторых местах под наблюдением румын кое-что делают. Румыны часто пускают в ход нагайки. Примарь предложил убирать поля за треть урожая. Согласились, но ощутимых результатов и это не дало.

Тиф стал частым гостем. Доктор Косова целыми днями посещает больных в обоих селах. Приходится много ходить, и она осталась без обуви. Ходит в мужских калошах, замотав ноги тряпками. Приносит иногда от благодарных пациентов немного муки, пару яиц, сыру, кукурузы. Без корзинки на «визиты» не выходит.

Нет топлива. Холодно, не на чем сварить скудный постный суп. Беру от хозяйской коровы «налыгач», иду в степь к стогам соломы. Сторож — свой человек, он помогает связать большую охапку. Сгибаясь под тяжестью, несу окольными путями солому к себе. Иногда сторож говорит: «сейчас неудобно», румыны на селе, тогда иду в другой конец села к подсолнухам — ломать палки. Это запрещено, но все относятся с участием, никто не препятствует. Палки подсолнуха сухие, легко ломаются. Складываю большую вязку, туго перевязываю налыгачем и огородами несу домой. Но чаще всего приходится оставаться без горячего в холодной хате. Тогда кутаемся в лохмотья и неподвижно сидим, забившись в угол.

Все на селе знают о положении на фронтах. Когда кто-нибудь приходит из Доманевки, его обступают со всех сторон. Никто не приходит без свежих новостей, иначе засмеют. Буквально через несколько минут «пантофельная» почта разнесет новости по селу.

Почти все село болеет тифом. До больницы в Доманевке далеко, и больница переполнена тифозными. Поэтому румыны разрешили «болеть дома». Косовой трудно справиться с посещениями больных в Александровке и Новоселовке, часто не ночует дома. Утомленная, приходит убедиться, что сынок ее, Котя, здоров. Больше ей никто не нужен — лишь бы ее «божок» был здоров и сыт. Она добрая, жалеет всех. Ухитряется принести ему интересную книжку с картинками, коньки, саночки, иногда конфетку.

Рождество, Новый год, Крещение прошли впервые тихо: почти у всех — тифозные и выздоравливающие.

 

***

27 января 1943 года вечером — радостная весть. В хатах огоньки не гасли до самого утра. Из рук в руки переходила переписанная от руки телеграмма, подписанная Верховным Главнокомандующим тов. Сталиным 25 января 1943 года.

«В результате двухмесячных наступательных боев Красная Армия прорвала на широком фронте оборону немецко-фашистских войск, уничтожила 13.000 орудий и много другой техники. Наши войска одержали серьезную победу. Наступление продолжается.

Поздравляю бойцов, командиров и политработников Юго-Западного, Южного, Донского, Северо-Кавказского, Воронежского, Калининского, Волховского, Ленинградского и других фронтов с победой над немецко-фашистскими захватчиками и их союзниками под Сталинградом, на Дону, на Северном Кавказе, под Воронежем, в районе Великих Лук, южнее Ладожского озера.

Объявляю благодарность командованию и доблестным войскам, разгромивших гитлеровские армии на подступах Сталинграда, прорвавшим блокаду Ленинграда и освободившим от немецких оккупантов города: Кантемировка, Беловодск, Морозовский, Миллерово, Старобельск, Котельниково, Зимовники, Элиста, Сальск, Моздок, Нальчик, Минеральные Воды, Пятигорск, Ставрополь, Армавир, Валуйки, Россошь, Острогожск, Великие Луки, Воронеж и многие другие города и тысячи населенных пунктов…»

На другое утро ходили именинниками. А перед начальством делали сердитое лицо.

— Пантелей! Почему проходишь не здороваешься? Возгордился, что фрицев побили? — спрашивает староста сельуправы Цибульский у родного брата.

— Здравствуй, Ваня. Разве побили? Расскажи! Я слыхал, что немцы уже Москву взяли, Сталинград, скоро Сибирь возьмут.

— Ты дурачком, Пантелей, не прикидывайся! Знаю, что у тебя телеграмму читали, водку пили, кричали «ура!»

— Что ты ерунду порешь? Я только после тифа встал, в хате голодно, холодно, а ты — водку… Стыдно, брат!

— Смотри, Пантелей, повесят тебя немцы за агитацию!..

— Если ты, брат, об этом толкуешь, то что нам разговаривать... Докатишься.

И Пантелей ушел, плюнув в сердцах.

— Вот напасть! — проворчал. — Жаль, что брат, а то треснул бы!

Проходит мимо конторы трудобщины Игнат. Цибульский его останавливает:

— Игнат Васильевич, не спеши, успеешь! Дай почитать телеграмму. Литру поставлю, ей-богу, поставлю.

— Какую телеграмму, Ваня? Какие же теперь телеграммы?

— Брось дурачка строить! О победах.

— Скажи, Ваня, что за телеграмма? Ты, вероятно, выпил и плетешь!..

— Не пил, а если телеграммы не дашь, то вот тебе крест — сообщу румынам.

— Дурак! О чем сообщишь?

Сердитый Цибульский поделился с агрономом Липским. Этот носил румынскую чиновничью фуражку с гербом, пил с немецкими офицерами и вел оуновскую пропаганду среди населения. Распространял антисоветскую литературу с погромными статьями против евреев, рассказывал антисемитские анекдоты и призывал молодежь вступать добровольцами в немецкую армию. Все боялись доносов агронома и его нагайки, которую он всегда носил с собой.

Липский выслушал Цибульского и предложил провести обыск в нескольких хатах. Цибульский испугался, что партизаны, узнав об обысках, отомстят ему…

— Обыски проводить рано. Лучше через месяц-два, когда будут точные данные… Безрезультатный обыск — лишнее обозление! Надо все делать осторожно!

Агроном созвал сход и объяснил, что слухи о победах над немцами — враки. Наоборот, немцы у самой Москвы и не сегодня-завтра возьмут ее. А «сейчас» «доблестные» немецкие войска из биноклей видят, как в Москве русские дерутся между собой в Кремле. Крестьяне улыбались.

— Чему улыбаетесь? Не верите? Во всех газетах об этом сказано! — закончил Цибульский.

— Бумага все терпит! — раздалось из задних рядов.

— Кто сказал? Предлагаю назвать себя тому, кто сказал!

Все молча стали расходиться.

— Чего уходите, собрание не закончено! Много вопросов…

Все разошлись, оставив Цибульского, агронома и секретаря у стола президиума.

— Саботажники! Партизаны! — скрежетал зубами агроном.

А через несколько дней новая телеграмма Верховного Главнокомандующего с поздравлениями войскам Донского фронта по случаю успешного завершения ликвидации окруженных под Сталинградом вражеских войск.

— Ну, теперь фрицы начнут драпать так, что пятки засверкают! — сказал Ваня Чабанюк после очередного рейса в Доманевку за новостями.

 

***

Февральские холода. Я ежедневно с налыгачем в руках отправлялся за село собирать палки от подсолнухов, хворост. Впятером мы спали на полу в маленькой клетушке — бывшей кухне Василя, ветеринарного санитара колхоза. Холодно, из-под дверей дует. Закладывали на ночь двери соломой, но это мало помогало. Пока топили плиту, сравнительно тепло, но как только переставали топить, ноги начинали мерзнуть, нужно было закутывать их тряпками и мешками. Тут же в комнатушке варили.

Относились к нам Василий и его жена Катя неплохо. Пускали погреться к себе в комнату, где всегда было тепло. А мы помогали укачивать грудного ребенка, убирали иногда конюшню, уборную, били кукурузу, носили из колодца воду.

Я работал в кладовой у кладовщика Миши. А когда работы не было, шел в плотницкую — посидеть у пылающей чугунки. Коля и Миша строгали доски для готовящихся к весне повозок. Стружки заполняли всю мастерскую. Я сгребал их в кучу недалеко от чугунки, подкладывал немного внутрь и вновь садился к огню. А на дворе — оттепель и невылазная грязь с тающим снегом. Конец февраля.

— А есть, Иосэп, новости!.. Новый приказ Верховного Главнокомандующего по случаю годовщины Красной Армии!.. Вот я выписал из него. Коля достал из тайника бумажку и стал читать:

«Три месяца назад наши войска начали наступление под Сталинградом. С тех пор инициатива военных действий находится в наших руках. Красная Армия наступает по фронту в 1500 километров и почти везде достигает успехов. На севере, под Ленинградом, на Центральном фронте, на подступах к Харькову, в Донбассе, у Ростова, на побережье Азовского и Черного морей. Мы наносим удар за ударом гитлеровским войскам. За три месяца Красная Армия освободила от врага территорию Воронежской и Сталинградской областей, Чечено-Ингушской, Северо-Осетинской, Кабардино-Балкарской и Калмыцкой автономных республик, Ставропольского и Краснодарского краев, Черкасской, Карачаевской и Адыгейской автономных областей, почти всю Ростовскую, Харьковскую и Курскую области. Началось массовое изгнание врага из Советской страны».

Коля передохнул, посмотрел в оба окна и продолжал:

«Полностью разгромлены румынская, итальянская и венгерская армии, брошенные Гитлером на советско-германский фронт. Только за последние три месяца разбито Красной Армией 112 дивизий противника, при этом убито более 700 тысяч и взято в плен более 300 тысяч человек…Окружена и ликвидирована огромная отборная армия немцев в 330 тысяч человек под Сталинградом. Мы начали освобождение Советской Украины от немецкого…»

Послышались шаги. Коля замолчал, быстро сложил бумажку, спрятал в тайник и начал обтесывать доску, Миша остругивал бревно, а я подкладывал топливо в печку.

Открылась дверь, вошел агроном.

— Здравствуйте, господа!

— Здравствуйте, Борис Леонидович! — ответил Коля.

— Тепленько здесь! И жид тут?! Как работа? Хотя, чего с них работу спрашивать! Евреи работать не любят!.. Им гешефты нужны!.. Я вам анекдот о евреях расскажу…

Агроном долго рассказывал старый антисемитский анекдот.

Мы молчали, никто не смеялся.

— Разве не смешно?!

— Мы этот анекдот знаем! — ответил Миша. — Смешно, когда в первый раз, а вы его рассказываете в четвертый или пятый!..

— Это я рассказал для еврея! — агроном, уходя, хлопнул дверью.

Когда шум шагов агронома замолк, Коля, посмотрев в окно, сказал:

— Вот мерзавец!.. Вот хамло!..

Наступал вечер. На западе в ярко-красном зареве заходило зимнее солнце.

— Завтра будет мороз с ветром! — заметил Коля, развешивая инструменты по стене.

— Долго вам, Иосэп, терпеть не придется!.. Скоро, вся эта шваль отсюда вылетит! — заключил Миша, надевая свой потрепанный полушубок.

Мы разошлись по домам.

 

***

Цыгане. Все они называют себя рударями и утверждают, что цыганского языка не знают и не понимают. Говорят они исключительно по-румынски. На село их пригнали 78 человек, включая женщин и детей. Мужчины занимаются изготовлением деревянных ложек и корыт. Они трудолюбивы, мастеровиты — кустари. Их поместили в конторе и одном из амбаров колхоза. Там холодно. Дети голые, даже рубашонок нет. Цыганки и зимой ходят с открытой грудью. Юбки из цветных лохмотьев.

Цибульскому приказали выдавать цыганам паек мукой и картофелем, но этим пайком сыт не будешь. Поэтому ложки они меняют на кукурузную муку, молоко, картофель. Им тесно: 78 человек в двух комнатах. Спят вповалку. Летом обещают выстроить хаты и дать землю «в собственность». А пока женщины и дети болеют. Вши повсюду, целыми днями женщины чистят одежду от вшей. В цыганских жилищах почти всегда крик, ссоры. Часто налетает агроном, избивает кнутом или палкой.

Сегодня умер ребенок, цыгане просят дров на гробик. Все сочувствуют цыганам и помогают, кто чем может. Похоронили одного ребенка, заболел другой. Дифтерит, а сыворотки нет! И отделить заболевшего от здоровых нет возможности! Цибульский возмущается, он мнит себя профессором медицины.

— Надо везти ребенка в Доманевскую больницу. Там можно сыворотку найти! — предлагает доктор Косова.

— Вот еще, будем тратиться на цыган! Пусть подыхают! — отвечает Цибульский…

И второй ребенок погиб.

Как-то после выдачи пайка цыганам я в кладовой остался один. Вошел Алеко. Он искал Мишу. Алеко был примарем у цыган, умел немного говорить по-русски. Он стал жаловаться, что румыны к ним плохо относятся, обманули их, рударей:

— У каждого из нас была повозка, лошадь, коровы. Мы были богаты потому, что работали. Мы делали ложки и продавали их в селах. Хорошо жили, хорошо одевались, наши девушки носили на шеях золотые монеты. А румыны сказали ехать в Россию, где нам приготовили много хат, много коров, волов, овец, кур! Там будет по двадцать гектаров земли, по три гектара сада, виноградники, обещали, обещали и обманули! Теперь голодаем, без одежды, бьют, убивают… Ничего! Мы молчать не будем. А скоро большевики тут? — неожиданно закончил Алеко.

— Мне неизвестно! Я сам в таком же положении, как рудари… Молчи, сюда идут! — я принялся подметать кладовую

Вошел Миша и тихо сказал:

— Когда будете выдавать цыганам паек, дайте большой перевес! Жалко их, голодают, умирают! Ведь тоже люди!

Алеко услышал слова Миши и со слезами на глазах благодарил его за человеческое отношение…

 

***

Конец марта. Еще холодно, но уже чувствуется весна. Снег тает, потекли ручьи. Солнышко начинает пригревать. У кладовой идет очистка зерна: ячменя, яровой пшеницы, овса, проса, семечек. В амбаре, куда меня поставили на работу, отделяют семенные кочаны кукурузы от плохой, идущей на корм скоту. У плотни ладят новые повозки. Кузнецы укрепляют железные части, варят шины для колес, исправляют плуги, сеялки. Готовятся к весенним посевным.

Я на сортировке кочанов, взвешиваю количество выделенного семенного материала и отмечаю палочками на стене. В разгар работы в амбар входит несколько румын, останавливаются, наблюдают. Один из них, капрал, неожиданно спрашивает у меня:

— Ла тини жидан?

Вытягиваю руки по швам, утвердительно нагибаю голову.

— Почему не носишь шестиконечной звезды? Знаешь приказ? — начинает кричать капрал и бьет меня кнутом по плечу.

— Я сейчас работаю, снял пальто!.. Звезда на пальто нацеплена! Вот, посмотрите! –показываю на висящие лохмотья, называемые мною пальто.

Капрал меняет гнев на милость, улыбается, но, чтобы оправдать удар, говорит:

— Надо носить звезду на груди и на спине! Иди, работай!

 

***

Это оказалось возможно только потому, что мы жили вне лагеря с патрулирующими вокруг часовыми. Мы связались с Одессой через крестьянку из Новоселовки. Мусе, доктору Косовой, нужны были лекарства для больных. Крестьянка не могла достать лекарства в Доманевке даже за большие деньги. Ради спасения больного крестьянка решилась поехать в Одессу. Чтобы оправдать расходы взяла немного продуктов на продажу. Муся передала с ней письмо для профессора Гродского, не написав из осторожности даже адрес, все устно: как пройти и как найти профессора.

И радость! Крестьянка привезла ответное письмо, какое-то белье для нас, лекарства и даже денег. Она не потеряла на поездке, и решилась на второй рейс. И вторично привезла из Одессы посылку и деньги. С этих пор связь стала регулярной. Моя дочь и жена все сбережения пересылали через Гродского. Получали посылки из Одессы и через лавочника в Доманевке. Жить стало легче. Лекарства, приходившие из Одессы, помогали частной практике Муси, которая оплачивалась продуктами и деньгами.

Муся, сестра и Котик обогатились хоть старенькой, но целой одеждой и даже обувью. У меня появились брюки, рубашки, плисовая куртка, и даже старая, но теплая, на вате шинель. А главное — возможность иногда «к празднику» приобрести Цибульскому «вечерю», пару бутылок хорошей водки и съестного. Мне не приходилось больше выпрашивать табак и бумагу. Я покупал курево уже за деньги и даже иногда угощал других цигарками.

 

***

Первые теплые дни апреля 1943 года. Уже сухие дорожки. Земля парит. Дни увеличились. Колхозники выехали в поле сеять. Меня назначили на работу по вскрытию кагатов с картофелем.

«Картофельная» бригада небольшая — всего 16 человек. Добавили цыган. Работа пошла живее. Вскрыли кагаты, и оказалось, что в четырех из них картофель сгорел, лучшие сорта: американка и «ранняя роза». Пропало более четырехсот центнеров. Пригодными для посевов осталось триста тридцать центнеров. Бригада работала медленно, и работа тянулась более трех недель. Днем по назначению бригадира я наблюдал за переборкой картофеля, сторожил, чтобы картофель не крали. Конечно, давал возможность каждому работающему брать по полведра картофеля домой для семьи. А на поле во время обеденного перерыва мы разводили, как прежде, костры, пекли в них картофель и ели до отвала. До сих пор я не понимаю, почему цыган считают ленивыми, способными только красть лошадей, любителями легкой жизни. Здесь я убедился, что это народ трудолюбивый и жизнерадостный. Работало с нами человек десять цыган, и никто не увиливал от работы, даже самой тяжелой. Без жалоб и кряхтенья они тащили тяжелые ящики с картофелем из глубины кагатов в кучи для переборки. Всегда с шуткой, с песней. Очень способные, они за короткий срок в несколько месяцев научились русскому и украинскому языкам, сочиняли остроумные частушки. Колхозники любили эти веселые песенки.

— Костика! Григор! Спойте песенку про Антонеску!

— Нельзя! — смеялся Костика. — Антонеску услышит!

— Антонеску далеко, — возражали ему, — в Бухаресте!

— У румын хороший слух, а уши у Антонеску длинные аж досюда!

— Не бойся, Костика! Наши ушами у Антонеску не служат, а если случается — мы их отрезаем!

Костика с Григором вдруг делают сальто-мортале через голову и пускаются в пляс:

«Антонеску наш герой

Оказался с головой:

Он Транснистрию создал,

Всех цыган туда послал…»

— Румыны и немцы идут! Прекратите! — закричали бабы. Цыгане принялись энергично перетаскивать ящики из кагатов. Бабы перебирали картофель. Я укладывал в ящик перебранный картофель и взвешивал.

Немцы и румыны к нам с дороги не повернули, отправились в село.

 

***

Последнюю кучу картофеля увезли. Меня назначили сторожем в тракторную бригаду.

В бригаде осталось только три трактора ХТЗ. Работают шесть трактористов, бригадир и учетчик — тоже тракторист. К ним в придачу — два керосиновоза. Прицепщиков назначают по очереди. Всем начисляют трудодни, как в колхозе до войны. И мне стали начислять по 0,75 в день. Я был дневным сторожем, а ночным назначили Шевченко Яшко. Трактора стояли в ста метрах от развалин старой конюшни на краю села.

Нас, сторожей, заставили строить шалаш из соломы, чтобы на случай дождя в нем могли укрыться все трактористы, прицепщик и сторож. Достали две арбы соломы, дрючки и приступили к постройке. Через сутки все было готово. Мне поручили шалаш обвести канавой, очистить площадку для тракторов и бочек с горючим. Я с работой не спешил, и бригадир тракторной бригады — Евген Валевский — донес на меня Цибульскому. Тот вызвал меня в контору.

— Чего не исполняете приказаний бригадира?

— Каких приказаний?

— Каких бы то ни было! Предупреждаю, если это повторится — отправлю в Доманевку, и не в румынскую, а в немецкую комендатуру.

Я молчал. Знал, что в немецкой комендатуре не разговаривают, а действуют автоматами.

— Идите и выполняйте, что вам приказывают!

Я в этот день быстро закончил свою работу. В конце дня трактористы спросили о вызове к Цибульскому. Я рассказал.

— Сволочь! — отозвался один.

К кому это относилось, к Цибульскому или бригадиру, непонятно, и я не переспрашивал. На другой день Евген, как бы оправдываясь, сказал:

— Я ничего не говорил, но Цибульский «пытал», кому поручил очистить площадку. И сделал вывод…

Я промолчал. Дальше работа пошла легче. Почти весь день ничего не делал, и только, когда готов был к пуску первый трактор, я стал помогать заливать баки горючим. Иногда, скуки ради, подметал площадку от нанесенной ветром соломы. К нам на тракторную никто не ходил. Трактористы с ремонтом остальных тракторов не спешили, часто отдыхали часами из-за отсутствия колец, частей, асбеста и другого необходимого для тракторов. Играли в шашки. А когда бригадир уезжал в Доманевскую МТС за частями, вместо шашек вели нескончаемые беседы и споры о положении на фронтах.

Скоро был готов и другой трактор, тогда решили площадку перевести к ставку, приблизительно в трех-четырех километрах от села. Четыре дня спустя один из тракторов взял на цепь повозку с частями, другой потащил третий трактор, что ремонтировался. В течение двух дней новая площадка была очищена от травы для тракторов и горючего. Построили неплохой шалаш. Игра в шашки продолжалась интенсивнее, чем раньше.

Конец мая. Дождя уже не было около месяца. Земля трескается, ветер разметает по дороге пыль. Ни облачка. На поле у тракторной площадки много сусликов. Трактористы быстро опустошают бочку с водой, которую привозят из села. На каждую норку тратят целое ведро воды, пока из нее не вылезает мокрый суслик. Суслика ловит, душит и ест черная собака ночного сторожа Шевченко. Собака эта за своим хозяином часто домой не уходит, остается со мной в шалаше. Ей очень нравится суслятина, и она сама охотится, подолгу выстаивая у норки, выжидая, пока покажется очередная жертва.

Жарко. Прошу у бригадира разрешения пойти искупаться. Воды в ставке мало, всего до пояса, но после приема этой теплой «ванны» становится легче. Трактористы склонились над каким-то листком. Читает Григорий Хорунжий — учетчик, заместитель бригадира. Медленно читает, четко. Меня не заметили, и я лег на траву позади Гриши.

«…Наши войска не только вышибли немцев с территории, захваченной летом 1942 года, но заняли ряд городов и районов, находившихся в руках врага около полутора лет. Немцам оказалось не под силу предотвратить наступление Красной Армии. Для контрнаступления на узком участке фронта в районе Харькова гитлеровское командование было вынуждено перебросить более трех десятков дивизий из Западной Европы. Немцы рассчитывали окружить советские войска в районе Харькова, устроить «немецкий Сталинград». Однако попытка гитлеровского командования взять реванш провалилась.

Одновременно с этим победоносные войска наших союзников разбили итало-германские войска в районе Ливии и Триполитании, очистили эти районы от врагов и продолжают их громить в районе Туниса. Доблестная англо-американская авиация наносит сокрушительные удары военно-промышленным центрам Германии, Италии, предвещая образование второго фронта в Европе».

Послышался топот копыт. Хорунжий прекратил чтение, скомкал листок и спрятал между соломой шалаша, трактористы разошлись к тракторам. Показался всадник. Мальчик, искавший из табуна пропавшую лошадь. Он вскоре ускакал в направлении Мунчелян продолжать свои поиски. Хорунжий достал листок, разгладил и продолжал чтение:

«Эти обстоятельства потрясли до основания гитлеровскую военную машину, изменили ход мировой войны и создали необходимые предпосылки для победы над гитлеровской Германией».

Хорунжий остановился, посмотрел в сторону дороги:

«Раньше немецко-фашистское командование хвастало тактикой молниеносного наступления, теперь радуется, что удалось ловко улизнуть из-под удара английских войск в Северной Африке или из окружения советскими войсками в районе Демянска».

— Иосэп! А где этот Тунис, Ливия, Триполитания?

Я нарисовал на клочке бумаги очертания Северной Африки, южного берега Европы и показал места боев в Африке.

— А где Демянск, Харьков? Нарисуй! — попросили другие.

Нарисовал, объяснил и порвал бумажку. Хорунжий продолжал:

«…Фашисты все чаще поговаривают о мире. Если судить по сообщениям иностранной печати, можно прийти к выводу, что немцы хотели бы получить мир с Англией и США при условии их отхода от Советского Союза или наоборот, они хотели бы получить мир с Советским Союзом при условии его отхода от Англии и США. Будучи сами до мозга костей вероломными, немецкие империалисты имеют наглость мерить всех на свой аршин, полагая, что кто-нибудь из союзников попадется на удочку. Не от хорошей жизни болтают немцы о мире. Болтовня о мире в лагере фашистов говорит, что они переживают тяжелый кризис. О каком мире может быть речь с империалистическими разбойниками, залившими кровью Европу, покрывшими ее виселицами? Только полный разгром гитлеровских армий и безоговорочная капитуляция Германии могут привести Европу к миру».

Послышался топот нескольких лошадей. Хорунжий быстро спрятал бумагу в сусликовую норку, прикрыл травой и поднялся к стоящему на ремонте трактору. Я подошел к бочкам с горючим и начал вытирать тряпкой мокрые места. Остальные занялись исправлением деталей. Керосиновозы Титаренко и тракторист Роман Валевский, брат бригадира, спешились, спутали лошадей и пустили пастись. Легли на траву. Некоторое время молчали.

— Что тут нового? — спросил Титаренко у Гриши Хорунжего.

— Работаем, чиним тракторы, а ты только керосин привозишь!

— Я был в Доманевке, керосину не привез. Завтра будет и керосин, и бензин. Пока хватит. Ведь работает только один трактор. Зато я привез новости.

— Расскажи!

— Слыхал я на МТС, что Сталин послал телеграмму американскому президенту с поздравлениями по поводу их победы. Они освободили какую-то Бизерту и Тунис. А где этот Тунис и Бизерта — сам черт не знает! — закончил Титаренко.

— А вот Иосэп хорошо знает географию. Иосэп, где Бизерта и Тунис, что за места?

Я объяснил.

— А я думал, что Иосэп, как и все сторожа, только слышал про Одессу, Киев, Москву — и обчелся! А оказывается — ученый! Иосэп, сколько ты кончил классов? — спросил Петренко.

— Не помню уже, четыре или пять! — ответил я.

— Отчего тебя в Доманевке еврейчики называют профессором?

— По той же причине, что полковницей называют жену полковника, а профессоршей — жену профессора. Я муж профессорши Марьи Константиновны, поэтому меня зовут профессором. Я сейчас профессор кислых щей и помидор!

— Ты, Иосэп, ученый, но молчишь! Это твое дело! Еще у меня вторая новость: большевики распустили Коммунистический интернационал!

— Не может быть!

— У меня есть одесская газета «Молва». В ней напечатано черным по белому! Газета, конечно, черносотенная, а пишет, что не верит в это дело. Говорит, что роспуск Коминтерна — фокус, роспуск на словах, а на деле он существует, но тайно, что после войны Коминтерн возродят.

— Мало ли что пишет «Молва». Эта газета питается только брехней, а не фактами. Если Сталин что делает, он знает для чего! — воскликнул Вася и пугливо оглянулся.

— Не бойся, Вася, посторонних нет. Мы с тобой согласны, — Никифор тоже обернулся.

Кустарник не шевелился.

— Мне кажется, — продолжал Никифор, — Коминтерн распустили, чтобы провалить агитацию немецких шпионов в Америке и Англии, что рабочим всех стран диктует Коминтерн, что коммунистические партии работают не в интересах народа, а по приказу Коминтерна…

 

***

Жаркий июльский день. Трудно дышать. Зной. После взбучки в Доманевке и приезда директора МТС в Александровку Евген сделал все, чтобы трактора не простаивали, и сейчас на поле жужжат два трактора. А третий, как инвалид, раскинулся своими частями по площадке. Его «ремонтирует» Никифор, но на пахоту он раньше чем через пару недель не попадет.

Издалека слышен приближающийся гул мотора легковой машины. Я бужу заснувшего под трактором Никифора и слежу за дорогой. Машина подкатила к площадке, из нее вышел шофер.

— Сторож! Налей десять килограмм бензину и помоги слить в бак! Быстрей!

— А записка бригадира есть на отпуск? Без записки или самого Евгена я могу налить из бочки только воды.

— Это машина претора! Я приказываю! — закричал шофер.

— Не кричите! Поезжайте лучше на село за бригадиром. Я не имею права без него отпустить горючее, иначе меня привлекут за разбазаривание.

— Знаете что, возьмите деньги и дайте бензину. Мне очень нужно! — сменил гнев на милость шофер.

— Не могу! Поезжайте за бригадиром.

Вдруг открываются дверцы машины, оттуда выходит смеющийся Евген и еще какой-то толстяк, которого я видел впервые.

— Я вам сказал, что у нас сторож такой: без меня бензин не даст! — говорит Евген.

— И правильно поступает! Молодец!

Евген приказал налить бензин. Опять зашумела машина. Толстяк уселся, и машина покатила. Евген подошел ко мне, потрепал по плечу.

— Знаете, кто это был? Сам претор!

Когда Евген ушел, Ваня Чабанюк, провожая стадо на село, попросил керосин. Я ему налил полную жестянку.

 

***

Жарко. Земля пышет зноем. Никифор спит, а я из бочки набираю в ведро воды и обливаюсь. Так полегче, прячусь в тень трактора-инвалида, поломанным куском гребня привожу в порядок прическу и длинную бороду. Трактористам принесли обед жены. Усталые от ходьбы и жары, они садятся в тени шалаша и ждут с поля своих мужей.

Женщины долгого молчания выдержать не в состоянии, и начинают стрекотать:

— Мой Ваня вчера был в Доманевке, ему рассказали по секрету, что наши уже взяли Киев и так бьют фрицев, что они бегут куда глаза глядят… А возле Буга роют уже противотанковые окопы… Скоро будут брать на окопы всех дивчат и парней!

— А я не пойду, завяжу палец на ноге и не пойду!

— Цибульский и румыны так тебе и поверят в твою болезнь! Снимет повязку и прикажет всыпать пятьдесят.

— Дивчата! А мой еще слышал в Доманевке, что наши теперь наступают, идет такой бой, какого никогда в мире не было, со стороны наших бьются миллионы, и со стороны немцев — миллионы, столько самолетов летает — аж неба не видать!.. И есть танкоматки, которые выпускают по несколько маленьких быстрых танков!.. Наши так научились окружать немцев, что они попадают в горшки!..

Да не в горшки! От немцев дух плохой, так что варево невкусное!.. Они в котлы попадают, а не в горшки! — поправили ее.

Послышался шум тракторов, направляющихся к площадке. Женщины замолчали и стали развязывать узелки с едой. Выбрали чистое место на траве в тени шалаша. Трактора подошли, заправились горючим и водой. Трактористы и прицепщики пошли умываться к бочке. Вместо мыла употребляли землю.

Расположились вокруг мисок с борщом и мамалыгой. Я ушел к тракторам.

— Иосэп! Идите к нашему борщу с мамалыгой, — пригласил Парфений Цибульский.

— Спасибо! Да я не голоден!

— Неправда, Иосэп! Не может того быть... С раннего утра до сих пор не есть — и не голоден! Гнушаетесь нами? Идем, идем кушать!

Я конечно голоден, а до захода солнца, пока сменит меня ночной сторож Яшко Шевченко еще далеко. Как бы нехотя присаживаюсь к Парфению. Оказывается, что для меня и ложка принесена. Пригласили меня обедать и Никифор, и Вася Руденко, и другие. Я уже сыт и отказываюсь. Смеясь, предлагаю организовать очередь приглашений на каждый, по графику, день. Закусываем цигаркой. Рабочие укладываются на часок поспать. Женщины моют посуду, собирают в узелки и уходят. Только я спать не имею права –сторожу общественное добро на площадке.

 

***

Конец августа. Воскресный день. На тракторной площадке я один. На дороге никого. Суслики перебегают с места на место и, пугливо поднимаясь на задние лапки, убегают в норки. Иногда раздается резкий свист суслика, жужжит назойливо пчела. Жарко. Скучно. В полдень пригоняет к площадке стадо коров Ваня со своими мальчиками. Они в тени шалаша открывают свою торбу, вынимают разную снедь: коржи, мелкие красные помидоры, холодный вареный картофель, сыр, чеснок. Ваня обижается, когда я отказываюсь с ним обедать. Пообедали, закурили и беседуем, всегда на одну и ту же тему:

— А сейчас где наши?

Рассказываю последние новости, которые слыхал от трактористов за неделю, вычитал из одесских газет, принесенных из Доманевки. Ваня счастлив, когда слышит о приближении наших. Он подробно расспрашивает, сколько еще верст осталось, как скоро их можно пройти с боями. Недалеко от площадки пасутся коровы. За ними смотрят мальчики — сыновья Вани. Наша беседа тянется долго, пока Ваня не хватается за бучку и бежит выгнать пробравшуюся в бурьяны корову. Но вот погнали коров к ставку, и я опять один-одинешенек. Жарко. Набираю из бочонка теплой воды и обливаюсь. Проделываю эту операцию несколько раз в день.

Заходит солнце. Яшко не спешит меня сменить. Между деревьями еще долго блекнут кровавые краски неба. Дорога из села окаймляется стеной высокой кукурузы, изредка перемежающейся подсолнухом, черные шляпки которого колышутся в такт небольшому ветерку.

По дороге бежит черная собака Яшко, а за ней на большом расстоянии показывается ее хозяин, довольно быстро направляющийся ко мне своей колышащейся походкой.

— Ну как, все благополучно, Иосэп?

— Все в порядке, Яшко!

— Закурим! Бери настоящий бокун, вкусный.

Я не спешу уходить. Курим.

— Иосэп! Я тебе принес из своего огорода красных помидор, а с виноградника — винограду!.. Кушай, пожалуйста… В торбинке возьми пару теплых пшенок, молодых! Я сегодня немного вина выпил… привез товарищ, с которым служили еще при царе в одном полку. Он играл со мной в оркестре!..

— Спасибо, Яшко!

Густо посыпаю пшенку солью, слушаю рассказы Яшко.

— Хорошо я играл! И красивым парнем был. Хорошо одевался — не то, что теперь, босяком или в постолах... Хромовые сапоги, красивая форма… А когда я играл — приходила слушать жена ротного командира! А иногда — жена командира полка. А когда командир роты уезжал, жена его, Нина Тихоновна, приглашала меня к себе, угощала водкой, и вином, и ужином …

— Понятно, Яшко! То было когда-то, а сейчас что нового?

— Ничего, Иосэп, нового, кроме того, что румынские собаки напились на селе, побили цыган и уехали!..

Становится темно. Месяц окрашивается в золотой цвет. Я прощаюсь и ухожу на квартиру. По дороге заканчиваю принесенный мне ужин.

 

***

Сентябрь. Сушь закончилась. Иногда перепадают дожди. Приходится босиком месить теплую грязь по дороге. Иногда будяк больно впивается в ногу. Останавливаюсь, вынимаю будяки, иду дальше к селу. Навстречу мне на двуколке едет полицай Гавриил, останавливает меня:

— Садитесь, Иосэп! Вас и всех ваших евреев вызывают в Доманевку на регистрацию с вещами! Вас уже ждет подвода!..

Муся и сестры уже готовы к поездке. Мальчика оставили дома, чтобы был предлог Мусе вернуться. По дороге в Новоселовке взяли портниху Пембек с дочерью и Марию Ильиничну.

Еще было светло, когда прибыли в Доманевку. Полицай сопровождал до жандармерии. У ворот нас остановил полный человек в очках. Он оказался румынским евреем, присланным из Голты (Первомайска).

— Я председатель Еврейского комитета! — сказал он. — Чего вас сюда привезли? Может быть, вы плохо работали?

— Не плохо! У нас много трудодней! — быстро ответила Аня. — Может, нас вызвали на «шхиту»? Скажите правду! Сказали на перерегистрацию!

— Господь с вами! Теперь румыны евреев уже не убивают!

— Что же это?

— Сейчас узнаю у шефа! — ответил председатель и ушел к претору.

Подошел один из еврейских бригадиров.

— Могу устроить, чтобы вас отправили обратно, а то могут послать в Ахмачетку или Мариновку.

Слово «Ахмачетка» подействовало. Мы помнили, сколько людей погибло там от болезней и от расстрелов.

— Сколько надо уплатить? — спросила Маруся.

— Пару сот марок. И мне что-нибудь.

— Хорошо! Дадим часть деньгами, а часть вещами, продуктами.

— Но это завтра. Локотинент уехал, будет только утром. Пока вам придется переночевать в жандармерии, — бригадир ушел.

Наступал вечер, нас погнали в камеру с решеткой. Мы считались арестованными. Закрыли на засов снаружи, из коридора. Пришлось устраиваться на грязном полу.

Снаружи разгуливал часовой. Никто не мог уснуть. Думы одна ужаснее другой. Галя, дочка портнихи, заплакала. Мать успокаивала. В ночной тиши каждый шепот слышен. Она жаловалась на рези в мочевом пузыре.

— Чего же ты не ходила, когда мы были на дворе?

— Мне не нужно было!

— Мне тоже нужно, но придется терпеть до утра!

— И мне нужно! И мне нужно! — стали отзываться все женщины.

— Постучим в дверь, может, откроют!

Постучали. Подошел к окну часовой. Ему объяснили, в чем дело.

— До утра никому не открою. Друг дружку в карман! — посмеялся он.

Улеглись, но никак не могли успокоиться. Тогда портниха вытащила из корзинки стакан и предложила:

— Здесь темно. Сделаем по очереди, и будем выливать через окно. Часовой ведь с той стороны двора!..

Некоторое время колебались, но Галя не выдержала:

— Дай, мама, стакан!

Выливая через решетку содержимое стакана, старались не шуметь. Через полчаса почти все спали.

— Простите мне, — сказала шепотом Галя мне на ухо, — я не в состоянии была выдержать!

— Нечего прощать. Ничего плохого вы не сделали. Вспомните одесскую тюрьму и общую уборную.

Утром проснулись от криков и воплей в соседней камере. Это жандарм исполнял приговор претора, давал цыгану пятьдесят плетей за кражу. Чувствовалось, что жандарм старается, слышен даже свист плети по голому телу.

— Шинш дечи! — закончил жандарм, и дикие крики цыгана прекратились.

Нам открыли камеру. Приказали вынести вещи и подмести. Долго ждали председателя Еврейского комитета. Он разъяснил, что вызвали за то, что мы не явились своевременно на регистрацию.

— Но мы ничего не знали.

— Локотинент говорит, что сообщил вашему голове сельуправы.

— Нам не передавали, мы бы явились.

— Теперь вас отправят в Ахмачетку или Богдановку.

— Может, устроите, чтобы мы остались в Александровке? Взялся устроить бригадир Мойше.

— Если он взялся устроить, — хорошо, он в хороших отношениях с локотинентом. Я тоже помогу. Потерпите, я же вижу, что вы интеллигентные люди!..

Председатель Комитета ушел, пообещав, что вернется через пару часов. Но они с бригадиром пришли лишь к вечеру, довольные, что задачу удалось разрешить. Мы расплатились, поблагодарили и распрощались. Нас перерегистрировали и отпустили без конвоя обратно в Александровку. К вечеру мы были в Новоселовке, а оттуда подводой ночью приехали на свою квартиру к Василю.

 

***

Я опять сторожу на площадке тракторной бригады. Воскресный октябрьский день. Бабье лето. Летают клочки паутины, оседают на тракторах, на бурьяне, на желтой траве. В некоторых местах этой белой паутины столько, что кажется, будто разорвал кто перины и рассыпал содержимое вокруг.

Сижу одиноко на бугре из свежей соломы. Тепло. Даже жарко, Отсюда далеко видно, кругом ни души. Раздеваюсь, подхожу к бочке, набираю ведро воды и купаюсь, стираю белье. Стираю осторожно, белье в заплатах, рвется. Мыла нет, и нельзя сказать, что белье вышло белоснежным, когда стало сушиться на шалаше. Лежу на животе на бугре соломы, отгоняю веткой молочая наседающих на меня золотистых мелких мух. Вокруг никого нет. Я в поле один. Мысли как мухи не дают покоя. Наши продолжают наступать. Если посмотреть на карту, они уже освободили почти две трети советской земли — от Владикавказа до Херсона, от Элисты до Кривого Рога, от Сталинграда до Киева, от Воронежа до Гомеля, от Вязьмы до Орши и Витебска. Немцев не спасли ни реки, ни мощные укрепления… И только за три месяца, при столь высокой оборонительной технике врага форсировали Северный Донец, Десну, Сож и Днепр. Теперь бои у Днепра, большей частью уже с правой стороны. Наши наступают… Они мстят за поруганных женщин, за убитых матерей и отцов, за сотни лагерей смерти, за тысячи виселиц, за миллионы уничтоженных мирных жителей.

Наши наступают!.. Только под Сталинградом подобрали и похоронили 147.200 убитых немецких солдат и офицеров. А битва под Курском! Эта последняя попытка немцев наступать! Катастрофа для фашизма!..

Звук самолета, идущего большой скоростью. Гляжу вверх, в небо, видна лишь быстро двигающаяся точка, я хочу верить, что это — русский самолет!.. На ясном фоне голубого неба след полета — далеко кружится много белых точек. Это листовки, брошенные вниз. На другой день листовку на немецком языке принес мне для перевода наш тракторист. Это воззвание к немецким солдатам и офицерам от имени пленных генералов Союза Свободной Германии.

Наши наступают! Самолет, листовки — надежда на скорое освобождение.

На дороге стадо коров и пастух Ваня с сыновьями.

— С праздником, Иосэп!

— Здравствуй, Ваня. А какой же сегодня праздник, кроме воскресенья?

— А разве ничего не знаешь?! Наши уже близко — с этой стороны Днепра!.. Сколько там осталось? Каких-нибудь пару километров!

— А водные преграды! А Буг!

— Ежели смогли Днепр взять, то Буг уже речушка, хоть и сильно ее укрепляют. Всех наших дивчат и парней каждый день гонят к Бугу работать!

— Возьмут, Ваня, и Буг, а потом и Днестр, а потом и Прут, а потом… Правда, Ваня, праздник теперь!.. Но откуда ты знаешь все это?!

— Сорока на хвосте принесла! Около Буга самолет листовки бросал. Наши подобрали и попрятали. Вот тебе одна, читай, когда никого не будет.

— Спасибо!

Ваня оставил мне кусок малая с чесноком и погнал коров дальше…

Уже не слышен топот стада, окрики пастухов. Я опять один. Вынимаю листовку, разглаживаю ее и читаю, смакую каждое слово. Радость заливает сердце. Счастлив, что сведения из Первомайска подтвердились. Перечитываю отдельные места. Да! Союзники регулярно снабжают наших вооружением и сырьем… Скоро откроется настоящий второй фронт, и это ускорит конец этих варваров. Италия уже выпала из гитлеровской коалиции. Другие участники коалиции обескуражены поражением Германии на нашем фронте и готовы незаметно улизнуть из этой разбойничьей шайки.

Ем мамалыгу с чесноком, запиваю мутной водой из бочки. Мечтаю… Побывать бы сейчас в Одессе! Что там делается?

Мысли перескакивают с одной темы на другую. Сколько было убитых и повешенных евреев? Беру огрызок карандаша, клочок старой газеты, начинаю складывать: Польша, Чехословакия, Буковина, Бессарабия, Украина. Долго бьюсь над приблизительными цифрами и наконец прихожу к выводу, что погибло около пяти миллионов. А сколько погибло людей других национальностей? Прикидываю, и получается у меня, что гитлеровцы только мирных граждан уничтожили более десяти миллионов. Миллионы невинных! Миллионы гниют сейчас в земле.

Со стороны села Красного двигалась колонна женщин и мужчин. С торбами на плечах они шли на восток — к Бугу. Их гнали на строительство военных укреплений у реки. Колонну сопровождали немцы-старики, видно, призванные по тотальной мобилизации. Раз укрепляются на Буге — значит, гонят немцев с этой стороны Днепра.

Еще месяц-два, и я, и мы все будем свободны. Терпение!..

 

***

Ноябрь. Оранку на зябь продолжают изредка. Почти все время дожди. Слякоть. Решено перевести всю бригаду обратно на село. Ждем сухой погоды. Сырой холодный ветер продувает мои лохмотья, когда по грязи пробираюсь с дежурства на квартиру. Но вот начались заморозки, По утрам еще легко, — ледок стянул землю. А под вечер земля, согретая дневным солнцем, трудно проходима. На дежурстве большую часть времени проводишь уже в шалаше и прикрываешь входное отверстие соломой, оставляя только «гляделку». Чаще всего я на поле один. Трактористы не приходят — работать невозможно. Иногда приходит Евген, бригадир. Поиграет со мной пару партий в шашки и уходит. Обещает назавтра переехать в село. Это «завтра» продолжалось более двух недель, пока первый снег не выпал на землю.

Наконец явились трактористы, перевезли трактора и имущество на село к колхозному двору. Я сторожу на дворе только в теплую погоду. В ненастную, холодную наблюдаю за тракторным имуществом из окна сиротской хаты или из открытых сеней этой хаты. Бедно и холодно в этой хате, но все же лучше, чем стоять на дворе под пронизывающим ветром и дождем. У меня много посетителей: то придет поболтать и покурить тракторист, то явится для перевода с немецкого сам Цибульский, то заглянет со свежей газеткой Гриша Хорунжий или Коля Гиделюк. Накурим полную хату, хоть топор вешай, и делимся впечатлениями.

— Вот, Иосэп, я списал из приказа Верховного Главнокомандующего маршала Сталина! — сказал Хорунжий и принялся читать, часто поглядывая с опаской в окно:

«Летом 1943 года Красная Армия нанесла врагу новый сокрушительный удар. Наши войска изгнали врага с левобережной Украины, из Донбасса, Тамани, Орловщины, Смоленщины, вступили в правобережную Украину, овладели столицей Советской Украины — Киевом, вступили в Белоруссию, заняли подступы к Крыму, освободили свыше 160 городов и более 38.000 населенных пунктов. На советско-германском фронте нашли бесславный конец отборные кадровые дивизии немецко-фашистской армии…»

Хорунжий остановился, смял бумажку, бросил в печь и вышел из хаты. Я поспешил за ним. У тракторов стояли запряженные лошади. Это прибыл директор МТС в сопровождении русского полицая из Доманевки. Втроем они ушли в контору колхоза, отдав лошадей под наблюдение дежурному колхозному кучеру.

 

***

Благодаря тому, что Маруся лечила примаря трудобщины Марко, нам стали выдавать продукты питания на трудодни. Выдали на нас всех 5 человек 6 центнеров ячменя, 6 центнеров картофеля и 18 кг винограду. Это количество посчитали сверхдостаточным для пяти человек до следующего урожая.

Картофель выдали не из кладовой, а заставили сначала выкопать много тонн картофеля из земли, закагатировать его, и лишь после этого мне удалось свезти эти заработанные на трудодни шесть центнеров на квартиру.

— Если нас не убьют, — голодать в эту зиму не будем! — думал я, высыпая наш картофель в кагат, вырытый в огороде у Василя.

Пару мешков ячменя смололи с помощью крестьян, возивших на мельницу зерно трудобщины для раздачи пайка цыганам. Сняли урожай кукурузы. Нам досталось центнера четыре. Стали запасаться на зиму топливом. Для этого я брал налыгач с коровы Василя, сапку, и ежедневно два раза отправлялся за четыре-пять километров от села на поле подсолнуха, откуда приносил по вязке палок. Тащил и большие вязки сухого бурьяна. Начались дожди. Резкие холодные ветры заставили меня заложить соломой проемы окон и дыры в потолке кладовой, где я спал.

Мы готовились к зиме.

 

***

Праздник урожая. Созвали всех к конторе трудобщины. Заранее поставили столы. На них два бутыля с самогоном и несколько больших бутылей с молодым вином. Красуются среди бутылей только два чайных стакана. На трех тарелках нарезан ячменный хлеб. У стены — два воза с кавунами и дынями. Толпа селян ждет. Ведут между собой нескончаемые беседы. Засматривают в окно конторы, где совещаются за бутылкой самогона главари общины с примарем Цибульским. Через окно видно, что больше пьют, чем совещаются.

Ждут начала празднования. Смотрят на музыкантов, которые своей музыкой должны услаждать приглашенных. Весь оркестр состоит только из двух музыкантов-цыган, играющих один на поломанной флейте, а другой — на самодельном барабане. Цыгане сидят на перевернутых санях и пока что ловят вшей. Селяне смеются:

— А ты, Костика, пригласи вшей в оркестр, а то вас обидно мало! — говорит один.

— Отчего же нас мало, — отшучивается Костика, научившийся уже немного говорить по-русски, — я — один, другой цыган — два, флейта — три, барабан — четыре, повозка скрипит — пять, ты кричишь — шесть, ребенок плачет — семь, мой мама поет — восемь, агроном кричит — девять! Я можу много насчитать!

Толпа затихает. Все смотрят на дверь конторы, откуда чинно выходит начальство. Они под хмельком и с трудом держатся на ногах. У Цибульского в руках список. Грянул «оркестр».

— Мы должны радоваться, — начал свою речь примарь, — что весь урожай собран и лежит в погребах и коморах! Мы должны танцевать и кричать «да здравствует... да здравствует… да здравствует его величество…»

Цибульского прервали, и кто-то из задних рядов громко закончил его мысль:

— Его величество самогон!

— Так, так! — продолжал пьяную речь примарь. — Мы должны петь…

— Его величеству… Урожаю! — продолжил кто-то за докладчика и быстро замолчал.

— А ты садись, Ваня, а то с трудом на ногах держишься! — сказал участливо Гиделюк.

— Да что ты обо мне заботишься?! — вдруг рассердился примарь. — Я не пьян, а так… немного только, для бодрости!

В толпе смеялись:

— Меньше болтай, а больше вина давай!

— Ладно, речи не будет, зачту, кого премируем за хорошую работу в общине! Костя! Давай туш! Играй, чертов сын!

Раздались фальшивые звуки оркестра.

— Замолчи, чертов сын! Замолчи, Костика! — схватился примарь за уши при гомерическом хохоте слушателей.

Оркестр умолк. Все сгрудились вокруг стола слушать о премировании.

— Премируется Гавриленко Федосей за хорошую работу на винограднике и руководство бригадой огородников двадцатью пятью трудоднями.

— Ваня, ты пьян и не видишь, что читаешь! — крикнул кто-то из задних рядов.

— Я не пьян, мать вашу… читаю правильно, что написано! — протестовал примарь.

— Написано… дурноднями! — продолжал тот же голос.

— Сам ты дурной! Кто сказал «дурноднями»? Отзовись!

— Потому, что дурно работают! — отозвался кто-то с другого конца.

— А я знаю, что Федосей хорошо работал! — сердился примарь.

— Ничего не понимаешь, Ваня! Дурнодни — это потому, что на них ничего не получишь!

— Не бойся! Федосей хорошо заработал и на винограде, и на помидорах, и на кавунах, и на дынях!

— А тебе завидно! — отозвался родич Федосея. — А тебе кто мешает заработать?

— Да меня ж бригадиром не поставят!

— Дашь взятку и полведра самогона — поставят!

Началась перебранка. Пьяный докладчик злыми глазами смотрел и наконец крикнул:

— Да вы, мать вашу,.. прекратите шуметь? Молчать и слушать, буду дальше читать!

Снова воцарилась тишина.

— Бригадиру тракторной бригады Валевскому Евгену…

— А за что ему, когда бригада ни хера не делала?

— Как ничего?! А кто вспахал? Ты пахал своим костылем? Отваливай, кривой! Не твоего ума дело! — бесновался примарь и прекратил чтение списка премированных трудоднями.

— Зачитывай дальше, Ваня, перестанем шуметь!

Примарь чтение прекратил и стал вызывать по списку.

— Федосей! Наливай в стаканы! И как ты первый премированный, — выпьем со мной!

Примарь с Федосеем тут же выпили и закусили кусочком хлеба.

— А теперь… давай, Евген,.. с тобой выпьем!

Опять выпили. И выпивка по списку премированных продолжалась до наступления темноты. Примарь осоловел, не в состоянии был держаться на ногах, и сын его увез домой. Скоро в бутылях ничего не осталось. Колхозникам стали выдавать по одному арбузу или дыне. Этой раздачей закончился праздник урожая и премирование «дурноднями».

 

***

Снова холодная зима. Снег замел дороги, и я с трудом пробираюсь в коморку трудобщины. Миши Коновалова нет, кладовая закрыта на замок. И в конторе никого нет, иду в плотню. Гиделюк работает — изготовляет ярма для волов. По обыкновению, подкладываю в чугунку щепки.

— Скажите, Иосэп, много евреев погибло в Доманевском районе, когда вели в Доманевку?

— Зачем это вам, Коля?

— Я обещал выяснить… Здесь были люди, которые хотят знать и… передать на ту сторону!

— Сколько всего погибло, не знаю. Люди исчезали неожиданно. В Богдановке уничтожили около 40 тысяч, в Мариновке, Карловке и других местах — приблизительно 30 тысяч, а по дорогам количество определить нельзя.

— Из ваших знакомых врачей, юристов, профессоров кто погиб? Помните фамилии? Как погибли?

— Помню многих…

Коля взял бумажку, карандаш и приготовился писать.

— Я готов!

В Мостовом погибли врачи Петрушкин, Файнгерш и Бланк, в Доманевке погибли доктора Кирбис, Бронштейн, Берлин. Во Владимировке, недалеко от Доманевки, погибли врач Бронфман с дочерью. В Лидовке расстреляли доктора Рубинштейна и его сына профессора, в Сиротском покончили с собой провизор Брегман с женой, в Ахмачетке погибли доктор Гольденберг, ее муж адвокат, еще адвокаты Фукс, Меламуд, Унтилова и другие… В Доманевке умерло и погибло от голода много врачей, адвокатов, артистов, инженеров и другой интеллигенции, которых трудно сосчитать… И тяжело вспоминать… Не могу больше!.. Хватит! В другой раз!..

— Это нужно! Кто из адвокатов погиб, начиная с Одессы?

— Из одесских адвокатов погибли: Бродский Виктор, Чертков Константин и Айзман… Их повесили. Погибли в тюрьме Розенбург Сева и другие. Покончили с собой Шрайбер Бенцион, Полищук, расстреляли Спектора, Косова, Фридмана, Лавута, погибли профессора-адвокаты Хмельницкий и Руднев, Тиктин, Сурис, Туманов и другие. Да их столько погибло, что всех фамилий не вспомнишь!.. Хватит. Большая часть погибла вместе с семьями. Не трогайте меня больше, Коля, не могу! Перечислить только фамилии — бумаги не хватит!

— Жалко! Человек будет завтра, может быть. Я пока передам этот список. Забыл рассказать новость, Иосэп. Вчера ночью сюда прикатило несколько машин с немецкими офицерами. Они бежали с той стороны Херсона в одних кальсонах. Босиком! Немцев там застукали ночью… Утром они уехали в Доманевку. Им там дадут одежду.

— Значит, отступают!.. Вероятно, Херсон еще не взят, но наши уже близко!.. Еще немного, и мы будем свободны!



X

 Прошел Новый год. Незаметно уплыло и крещение. В Александровке эти праздники не встречали — ни вечеринок, ни песен, ни самогона. Никто не готовил, даже вино было редкостью. Почти во всех хатах недостаток в еде, а в некоторых голодно. На селе тихо. Ночи морозные. Звезды блещут ярко. Окна всех хат освещены, везде на постое румынские солдаты и офицеры, отступающая румынская воинская часть.

Напротив нас, у агронома, стоят офицеры. Слева через дорогу у Матушевич — офицеры, у Хорунжего — офицеры, а дальше — капитан-интендант и другие. Воинская часть, вероятно, будет находиться на селе несколько дней.

У Василия на кухне тепло, но заходить погреться опасаемся, там румынский капрал ужинает. В нашей комнатушке холодно. Сидим на соломе, укутавшись в тряпье, ежимся от холода и ждем, когда судьба избавит нас от непрошеных гостей? Капрал ушел, затем вернулся с товарищами и приказал нам перейти к Василию на кухню, а они, мол, займут нашу комнатушку. Перенесли наш скудный скарб на кухню, кое-как разместились. Тесно: девять человек на маленькой кухне, но зато тепло, даже сняли с себя верхнее. Два румынских офицера в чине локотинентов. Один из них врач, другой — инженер. Наша Маруся и ее сестра выросли в молдаванском селе, объясняться с офицерами им легко. Врач говорит по-немецки, я могу с ним беседовать. Врач похож на еврея, а инженер — типичный румын с черными большими глазами. По-румынски я понимаю, но говорить мне трудно, и я прислушиваюсь к разговору врача с Марусей:

— Вы евреи?

Маруся бледнеет.

— Да, я врач, и меня сюда назначили для борьбы с тифом. А это моя семья!..

— Не волнуйтесь! Мы вас не тронем! Мы не немцы!.. Я сам из евреев!..

Я с недоверием посмотрел на него.

— Можете мне поверить! У нас в Румынии евреев не трогали, если бы не немцы, и здесь не трогали бы. В румынской армии много евреев-врачей. Сейчас мало… Большинство погибло!..

— Это правда, что был приказ больше евреев не убивать?

— Да, такой приказ будто был, но немцы с этим не считаются!.. А мы и без приказа никого не трогаем!.. Румыны ненавидят немцев, и теперь стали понимать, в какую пропасть их завела немецкая политика. Я с вами откровенен потому, что вы, еврейка, столько испытавшая, на нас не донесете!

Маруся горько усмехнулась:

— Вы должны понять, что еврей теперь боится даже показаться перед немцем.

— Это я понимаю, поэтому разговариваю откровенно!

— Тогда скажите так же откровенно, когда окончатся наши мученья?

— На мой взгляд, и по мнению моего товарища, война должна скоро окончиться!..

— Почему вы так думаете?

— Сейчас идут тяжелые бои, нас бьют. Мы отступаем. Румын скоро на фронте не будет. Мы, вероятно, на фронт больше не пойдем, а, может быть, даже заключим с русскими перемирие… Немцам неделю назад устроили второй Сталинградский мешок, в который попали десять дивизий. А может и больше… В Корсунь-Шевченковской… Около трех недель там шли ужаснейшие бои… Немцы, как нам рассказали по секрету, только убитыми потеряли 60 тысяч, о пленных и говорить нечего!.. Мы удрали, а вся техника попала к русским!

Вмешался инженер:

— Воевать с русскими наши не хотят, и, вероятно, скоро от немцев отойдут! Немцы нас посылают в бой, а сами остаются сзади… Когда мы начинаем отступать, немцы стреляют в нас…

— В общем, гитлеровцам капут! — закончил врач.

— Евреев на селе много? — спросил меня инженер по-немецки.

— Всего одна семья — наша!

— Вам беспокоиться нечего, пока мы здесь. Вам нужно бояться только немцев, если они будут отступать через ваше село! — сказал врач, прощаясь.

После ухода офицеров пришел агроном Липский и сказал Марусе, что нужно немедленно пойти к капитану-интенданту.

— Он заболел, хочет полечиться у русского врача!.. Ему сказали, что вы профессор. Он предпочитает лечиться у профессора, а не у своих неучей-врачей! — агроном ехидно улыбался.

Маруся пошла к капитану. Никто из нас не спал, когда она вернулась поздно ночью. Молча улеглась спать. Мы ее не расспрашивали в присутствии Василя и Коти, а утром, когда Котя ушел погулять на улицу, Маруся рассказала:

— Гнусная история. Капитан оказался вполне здоров. Принял меня за столом, уставленным водкой, винами и закусками — колбаса, консервы, белый хлеб, шоколад и всякие вкусные вещи, как в мирное время. Когда я спросила, чем он болен, он ответил: «Потом расскажу, а пока кушайте и пейте!..» Налил водки… Я отказалась. Налил вина — поблагодарила и снова отказалась. Он настаивал, тогда я немного выпила и закусила… В комнате никого не было. Капитан начал рассказывать гнусные анекдоты и попытался обнять. Я отодвинулась. Он продолжал настойчиво ухаживать… Мне это надоело, и я сказала, что больна нехорошей опасной болезнью. Только тогда он отстал и отпустил меня. Это меня продали капитану за колбасу агроном и Иван Котенко, муж Нины…

 

***

Иван Васильевич Цибульский заставил нас переехать на квартиру к бабке Федоре Валевской. И не только нас, но и Старикову, медсестру, и портниху Пембек, работавших в Новоселовке. Восемь человек в маленькой клетушке бабки Федоры, но мы мирились, — в Доманевском или Карловском лагере было хуже. Маруся с медсестрой занимались медицинской практикой, остальные женщины вязали и шили для сельчан, а я работал в колхозе. Когда работы не было, я, захватив детские саночки и веревку, отправлялся за село ломать стебли подсолнуха. Заготовка топлива занимала у нас много времени, но другого выхода не было.

Но вот все румыны из села ушли на Доманевку. Через два дня колхозники уже знали, что румыны — военные и гражданские — оставляют Украину и возвращаются в Румынию. Поговаривали, что румыны даже заключили перемирие с русскими, что немцы, по своему обычаю, румын надули и отобрали у них так называемую Транснистрию, что через два-три дня тут будут уже командовать немцы.

Еще прошло пару дней, и от пришедших из Доманевки узнали, что румыны из Доманевки эвакуировались. Забрали с собой только несколько румынских евреев, а остальных оставили в лагерях на съедение немцам.

События следовали одно за другим.

 

***

Март 1944 года. Снег быстро растаял. Частые дожди. Слякоть, бездорожье. Людей на улицах не видно. Все сидят по хатам, ждут хорошей погоды. Дорожек нигде нет, и перейти улицу невозможно. Всюду вода, ручьи. И все-таки из Доманевки и Первомайска доходят новости о положении на фронте. Бои идут на юго-западе. Южный Буг, Днестр, Прут, Серет. По вечерам с улицы видны зарницы орудийных выстрелов. Слышны глухие раскаты взрывов. Сто, может быть, сто пятьдесят километров отсюда! Близко, близко!

На селе только власть Цибульского и агронома Липского, который уже пакует для побега пожитки. Румын нет, только изредка мимо села проходят одиночные немецкие машины, отдельные группы немецких солдат.

Но вот прибыло много машин с немцами, и даже конная часть, удирающие от русских немецкие колонисты, служившие у оккупантов полицаи и главы сельуправ, примари трудобщин и даже «добровольцы» немецкой армии — власовцы. Все на подводах, запряженных каждая в четверку лошадей. Подводы набиты грузом, переполнены мукой, свиными тушами, сундуками, вещами — до отказа. Сзади подвод тянутся коровы, телки, запасные лошади. Подводы покрыты от непогоды крышами из натянутых воловьих шкур. Из этих будок на подводах выглядывают женщины, а иногда дети. Разместились по хатам. Лошадей поставили по конюшням. К нам в хату никого не поставили, и так негде было, как говорят, яблоку упасть. Только конюшню использовали. А везде по дворам — полно людей. Везде по селу идет непробудное пьянство. Немецкие солдаты обходят хаты и требуют «шнапс», «яйки». Удирающие пособники гитлеровцев награбили население на местах и на подводах имеют все. И сейчас только пьют, едят да волочатся за женщинами.

Мы, евреи, из хаты не выходим, боимся. Бежать отсюда невозможно и некуда. Уйдем по дороге — расправятся отступающие немцы. Сидеть здесь — опасно. Единственный выход — поодиночке рассыпаться по отдельным хатам, чтобы никто из отступающих не узнал, что мы евреи. Но надежд на то, что нас примут, мало, из боязни перед немцами, учитывая приказ вешать всех, кто прячет евреев, и, кроме того, опасения, что местные антисемиты вроде Котенко и агронома Липского укажут немцам каждого еврея в отдельности. Посоветовавшись, решили пока остаться на месте.

Сидим как-то разговариваем. У стола вяжут свитера мать и дочь Пембек, Аня, Роха. Муся возится по хозяйству, я подкладываю солому в печь. Медсестра Старикова возится на печке с лекарствами, Котя играет с самим собой в шахматы, изготовленные из ниточных катушек. Открывается дверь, входят немецкий солдат и русский доброволец немецкой армии. Немец спихивает со скамейки Котю и усаживается, попыхивая трубкой. Доброволец долго стоит у дверей и пытливо осматривает каждого из нас. Долгое томительное молчание. Наконец доброволец спрашивает:

— Жиды?

Молчим. Все опускают головы. Лица матери и дочери Пембек покрываются красными пятнами.

— Я ведь спрашиваю! Отвечайте!

— Это итак видно!.. Да! — отвечает Маруся.

— Я обязан выполнить приказ фюрера — расстреливать всех жидов.

Доброволец уставился на нас злыми глазами, оценивая эффект от своих слов. От него несло водкой. Галочка заплакала, опустив голову на руки. Остальные молчали. Вдруг Маруся звенящим голосом гордо заговорила.

— Что ж! Если у вас сердце палача — расстреляйте!

— Успокойтесь! Я могу спасти только двух-трех при одном условии… Если отдадите на сегодняшний вечер вашу Галочку!.. Она мне нравится… Согласны?

Галочка заплакала еще сильнее. Мать Галочки стала ее успокаивать и ответила:

— Дайте подумать немного!

— Хорошо! Приду вечером. Коммен! — позвал доброволец немца.

Ушли. Убедившись, что они завернули за угол, я вернулся в хату. Решили Галю спровадить к Мише Коновалову, а остальным остаться — положиться на судьбу. Пришла дочь Марко — председателя колхоза. Она учительница. Узнала в чем дело, и возмутилась.

— У нас комендант прибывшей немецкой части. Попрошу этого убийцу унять. Такого приказа «убивать евреев» сейчас нет… Это было в первое время! Это делают эсэсы, а тут эсэсов нет!.. Успокойтесь!.. Он больше не придет!

И действительно, доброволец больше не приходил. Утром его нашли в канаве, пьяным и раздетым. К нам позже заглянула учительница и рассказала, что этот доброволец в тот же вечер обобрал немецкого офицера, его арестовали, разоружили и отправили в лагерь для военнопленных.

 

***

Немецкая воинская часть из села ушла. Остались лишь эвакуирующиеся на запад с немцами. Непрерывные дожди. Дороги размыты.

Наступал вечер, когда в дверь постучали.

— Откройте, Иосиф! Немцы не стучат, когда им нужно в квартиру! Они просто врываются!..

Я открыл. Вошли евреи из Доманевского лагеря, изможденные, бледные, обросшие, босиком. Семеро: двое мужчин, остальные — женщины.

— Идем, куда глаза глядят! В Доманевке оставаться нельзя. Все немецкие части проходят через Доманевку!.. Нам нужно в такое село, где немцы не проходят! Нам нужно в глушь!

— Здесь такой голова, который не допустит посторонних!

— Мы и не думаем оставаться! Немного отдохнем, — у вас тут и переночевать негде!..

— Оставайтесь до утра, отдохните! Стеснимся, — кажется, привыкли в лагере!..

— Нет, удобнее уходить ночью и ходить ночью, чтобы нас меньше видели днем… Ночью национальность не заметна!..

— А как остальные из Доманевского лагеря?

— Рассыпались по окрестным селам. Крестьяне их прячут, хоть и рискуют… Крестьяне изменились — меньше боятся.

 

***

Немцы на селе теперь частые гости. Немецкие части приходят, переночуют и отступают дальше на запад. Бои идут у Буга, у Вознесенска. Мы уже и днем часто слышим канонаду из-за Буга, а по вечерам небо окрашивается в кровавый цвет, подернутый дымчатой пеленой.

Рассказывали про бои у Вознесенска, про издевательства немцев и добровольцев-калмыков над населением, о том, как этих калмыков наши окружили у Вознесенска и перестреляли как изменников. Рассказывали про русских партизан, про их подвиги, как немцы при одном только слове «партизаны» бегут без оглядки, про то, как наши преодолевают водные преграды, как действуют «катюши», про «котлы», которые устраивают немцам, что не сегодня — завтра здесь будут проходить последние отступающие немецкие дивизии и появятся наши.

— Только бы скорее — и мученьям конец!

У нас остались только Маруся, Аня и Котя. Остальные рассыпались по другим крестьянским хатам. Я перешел к Ване Чабанюку — пастуху. Несколько дней скрывался у него, а затем перешел в разбитую хату на краю села — к двум бедным сестрам. В этой хате никто не останавливался, внешне она скорее походила на развалившийся сарай, да и проход в жилую часть — небольшую клетушку — вел через хлев, где стояла худая корова. Чтобы жилье это не привлекало внимания, на нем вдобавок много было написано мелом по-латыни, от таких хат немцы уходили подальше.

 

***

И вот началось. Утром 27 марта 1944 года прибежала домой старшая из сестер и сообщила, что немецкие фельджандармы забирают всех мужчин до 60 лет, начиная с 14-летнего возраста. Фельджандармы обходят все хаты, ищут на горищах, в стогах соломы, в ямах — повсюду. Спрятавшихся расстреливают на месте. Угоняют коров, лошадей. Забирают птицу, продукты, все ценное имущество. Фельджандармы начали свою работу в конце села, со стороны Новоселовки. Все колхозники роют под скирдами ямы и прячут добро.

Я решил скрыться во что бы то ни стало.

Небольшая, почти пустая торба, кусок мамалыги, — и пока фельджандармы орудовали в противоположном краю села, быстро пошел к хате Миши Коновалова. Я помнил его обещание меня спрятать. У Коновалова сидели чужие, я отозвал его в сторону. Но он сказал, что уж места нет.

Я пошел в поле по направлению к Мунчелянам. Погода теплая, солнечная. Начинает пробиваться зеленая травка. Через минут двадцать быстрой ходьбы встречаю Аркадия Матушевича с торбами и сыном Володей. Матушевич бывший учитель, по возвращении из плена в последнее время работал секретарем сельуправы. Сын был конюхом в колхозе. Матушевич относился к евреям нормально, поэтому я мог его не опасаться. Он тоже хочет скрыться вместе с сыном.

Мы вместе дошли до долины, там нужно было перейти к стогам сена, расположенным у сгоревшего хутора Мунчелян. Присели в бурьяне, думая, что нас никто не видит. Но скоро к нам присоединились и другие крестьяне. Образовалась группа из 13 человек. Все притаились в бурьяне. Проходит час, другой. Выставленный наблюдатель дал знать, что приближается группа верховых, а вдалеке на дороге видна большая колонна людей, коров и лошадей, подгоняемая немцами. Верховые поскакали к нам. Немцы направили на нас автоматы.

— Кто вы? Партизаны? — спросил по-русски переводчик.

Матушевич ответил, что мы без оружия и согласно приказу эвакуируемся на запад.

— Тогда пойдемте вместе с нами на Дружелюбовку! — приказал переводчик.

Мы взяли торбы и пошли. Жаль было расставаться с родными местами, но ничего не поделаешь. Верховые ускакали, оставив нам двух сопровождающих и наказав, при попытке к бегству — стрелять. Уже под вечер пришли в Дружелюбовку. Нас поместили в лагере, организованном в колхозном сарае. Людей в лагере столько, что негде не только прилечь, но и присесть. А ноги болят так нестерпимо, что вот-вот упаду. Кое-как на ночь прикорнул у ног пригнанного сюда Вани Чабанюка — пастуха. Издалека слышен грохот орудий. Утром чуть свет приказали строиться в колонну. Только теперь я увидел, что здесь почти все взрослое мужское население Александровки и Новоселовки. Еще люди из других сел. Колонна почти из пяти тысяч человек.

Прежде, чем двинуться в путь, комендант фельджандармов приказал выйти вперед всем больным и старикам старше 60 лет. Вышло человек двадцать, но комендант освободил только трех. Двинулись в путь. Впереди — жандармы на лошадях, затем — коровы, быки и лошади с погонщиками, затем — мы, угоняемые на немецкую каторгу. Наконец, длинный обоз из так называемых добровольцев, бегущих с оккупантами. Всю колонну замыкали верховые фельджандармы.

Двигались быстро. Не прошло и часа такой ходьбы, как я уже начал задыхаться и отставать. Это заметил немецкий солдат и ударом приклада заставил меня догонять свой ряд. Я попросил его по-немецки посадить меня на подводу, так как я стар, и немного болен. Я не поверил своим ушам, когда услыхал его согласие. Солдат помог мне влезть на подводу. Я поблагодарил. Солдат ускакал вперед и вскоре вернулся с офицером.

— Вы говорите по-немецки? — спросил офицер.

— Да, я знаю немецкий язык, только литературный, но знаю его свободно.

— Где вы научились языку?

— В коммерческом училище, а затем в университете, который окончил в 1910 году.

— Позвольте узнать вашу профессию?

— Профессор! — неожиданно для себя ответил я.

— Очень приятно, господин профессор, комендант колонны приказал вам быть переводчиком!

— Хорошо! Поблагодарите коменданта за доверие и передайте также просьбу меня пристрелить, если меня заставят ходить пешком. Я больной и голодный человек.

— Не беспокойтесь, господин профессор! Вы будете ездить, а не ходить пешком, и будем немного вас подкармливать.

Офицер тут же ломаным русским языком приказал ездовому меня возить и давать кушать. Для убедительности он погрозил нагайкой.

Офицер с солдатом отъехали. Колонна продолжала двигаться на запад — почти без остановок в пути. К вечеру прибыли в Ширяево, Всех поместили на ночлег в трехэтажном здании школы и на площади вблизи школы. Часовые не допускали к нам никого из местных.

Быстро уснул на голой земле и не заметил, как промелькнула ночь. Утром пошел дождь, но это не помешало жандармам построить колонну на площади и произвести подсчет. Не хватало около 50 человек — сбежали.

Комендант, рыжий высокий офицер, приказал перевести колонне приказ, что при попытке совершить побег, будут расстреливать. Я перевел. После этого подвели к коменданту двух деревенских парней с мешками на плечах. немецкие солдаты нашли их в погребе разбитого снарядами дома рядом со школой. Парни объяснили, что хотели в погребе оправиться, но комендант им не поверил и приказал расстрелять. Парни стали просить прощения, но комендант был непреклонен. Их отвели к забору, развернули лицом к стене. Два жандарма по команде дали залп. Смерть была мгновенной.

Привели еще одного парня. На вид — интеллигентный. Он был бледен как смерть. С трудом держался на ногах. В руках держал какие-то документы. Комендант эти документы выхватил и стал читать.

— Ничего не понимаю! Переводчик! Господин профессор! Прочтите и переведите!

Я прочел, что парень уволился со службы в Крыму и возвращается на родину. Датирована 1941 годом. А перевел, что выдано «полицией, что «бежал от большевиков». Парень был без мешка с продуктами, это дало мне возможность сказать коменданту, что парень не из нашей колонны, а спрятался просто из трусости. Комендант приказал освободить и отпустить парня.

Колонна двинулась дальше. Дождь превратился в ливень, но, несмотря на это, пришлось быстрым шагом идти по болотам и воде. Лошади с трудом тянули тяжелую кладь. Возчик Иванов — бывший примарьтрудобщины, раскулаченный при советской власти, и сыновья его сошли с подводы. Они с укором посмотрели на меня, как бы приглашая последовать их примеру, но я молча показал им порванные постолы и отвернулся. Вскоре дождь прекратился, и потянуло холодком. Мы уходили, а вслед за нами бухали снаряды. Как будто фронт гнался за нами. Вот-вот нас окружат, и мы будем свободны! Но мы шли на запад без отдыха целые дни. Лишь ночью отдыхали, окруженные отрядом жандармов. После нескольких дней тяжелого пути прибыли в село Бугай. Посыпал густой снег. Не прошло и часа, все покрылось снегом.

 

***

Как будто весны и не было. Зима, настоящая зима. Снежный буран. Холод. Твое дыхание падает на землю в виде снега. Все село Бугай запружено машинами: тягачи, грузовики, легковые машины, танки, самоходные пушки. Их сотни, тысячи. Перед нами — высокая гора, ведущая на Гребеники Тираспольского района. На эту гору пытаются взобраться на машинах немцы, но не удается. Машины скользят назад, перевертываются и падают в пропасть. Немцы пытаются помочь машинам, но сами скользят, земля под снегом покрыта льдом. Они растирают уши руками, хлопают себя по телу, стараясь согреться, стучат своими громадными ботинками друг о дружку и снова пытаются помочь машинам взобраться на гору. Много техники попорчено, почти негодные машины взрывают гранатами. Целое кладбище взорванных машин.

Меня и возчиков поместили в колхозной кузне. Вместе с нами — несколько цыганских семей. Много плохо одетых детей, их черные глазки печальны. Дети дрожат от холода и забиваются поглубже под лохмотья. Мы попросились к цыгану-кузнецу в хату. Вход в нее был из кузни. Хозяин согласился, освободил мне место у стола. Тепло, и я снимаю дырявое пальто.

В хату врываются фельджандармы, проверяют паспорт у кузнеца. Убедившись при моей помощи, что кузнец не цыган, а молдаванин, говорят мне по-немецки:

— Господин профессор! Больше в хату никого не пускайте! Здесь будут ночевать кроме вас два офицера. А цыган из кузни мы выгнали на улицу! Пускай идут в Бессарабию!

Я молчал и думал, куда эти голые дети и женщины пойдут в этот ужасный мороз? Босиком по снегу. Жандармы ушли. Я разговорился с кузнецом.

— Спасибо, что помогли, и меня с семьей не выгнали на мороз, в этот глубокий снег! Никогда не забуду этой помощи!

— В дни несчастий надо помогать друг другу. Но, к сожалению, человек человеку — волк.

— Неверно! Это только у немцев, этих зверей, а у нас нет!

Худенькая цыганка — жена кузнеца — выкинула на стол из котелка снятую с огня мамалыгу.

— Покушайте! Для гостя дорогого и соли не жаль! Еще осталось немного — сейчас подам! И чесноку дам!

Я поел горячей мамалыги с жадностью. Согрелся, и почувствовал, что клонит ко сну.

— Скажите, господин профессор, что мне теперь делать? Ведь нас, цыган, сейчас гонят, как и всех вас. Правда?

— Правда! Но, может быть, и не сейчас, а через несколько дней. Если узнаете, что фельджандармы гонят мужчин из вашего села — спрячьтесь на пару дней. Вы спрячьтесь, женщин не трогают! Только запаситесь сухарями! Через пару дней здесь будут наши! Только молчите!

— Спасибо! Я так и думал!

Я уснул, сидя у стола. Рано утром всю колонну погнали помогать вытаскивать руками немецкие машины на гору. Но колонна мало помогла, машины за ночь примерзли к грунту, их трудно было оторвать.

Нас погнали через Гребеники на Тирасполь. Поднявшись на гору, мы видели торчавшие из снега трупы цыган. Женщины, дети, старики… У трупов открыты глаза, в них ужас… Вся дорога до Гребеников, а затем и до Тирасполя усеяна тысячами машин, большей частью испорченных, взорванных. Ходьба по глубокому снегу, а в некоторых местах — по твердым грудкам утомляет не только колонну, но и сопровождающих жандармов, все еле волочат ноги. Многие не выдерживают и падают от усталости. Их поднимают прикладами и нагайками. Долго тянется этот путь. После полудня проходим разрушенный Тирасполь. Пушкинская улица. Здесь много моих знакомых и друзей. Я каждый кустик знаю. Не бежать ли? Это сравнительно легко сделать. Но как меня встретят? Спрячут ли? Да и дома ли? Может, многие за эти годы умерли или погибли, или на войне сражаются.

Мы остановились, ожидаем приказаний коменданта. Я внимательно наблюдаю. Почти у каждых ворот немецкие часовые. Значит, бежать бесполезно. Приказ двигаться на Парканы, мечты о побеге улетучиваются. Проходим Тираспольскую крепость, минуя Закрепостную Слободку. Здесь копают окопы тысячи гитлеровских рабов. Копают противотанковые рвы, ставят громадные пушки, замаскировывая их в садах между деревьями. Проходим мимо Терновки и скоро будем в Парканах. Немцы спешат нас переправить через Днестр в этом месте, в плавнях. Они ожидают ожесточенных боев. Приближаемся к Парканам — селу болгар-огородников. Это село я хорошо знаю. Оно все во фруктовых садах и виноградниках. Летом, а особенно осенью, здесь настоящий Эдем. Попадешь в сады — и никакая сила отсюда тебя не вытянет. Все в зелени, золотой ранет или шафран своим соком опьяняет, а золотистый сладкий напиток розовый шашлы или карабы заставляет забыть все горести мира.

 

***

Колонна с трудом приплелась в Парканы. Наступал вечер. Зажглись на небе звезды. Высоко взвивались разноцветные ракеты. Слышны взрывы бомб и снарядов. Стало теплее, снег начал таять. Непролазная грязь. Оцепили квартал, нас всех распределили по дворам. Мы с возчиком поместились в крестьянской хате. При лампадке беседовали с хозяевами. Где-то близко упал снаряд. Все в доме задрожало. Посуда со звоном покатилась на пол. Несколько стаканов и блюдец разбилось. Выскочили на двор. Напротив, через улицу горел дом. Хозяин выбежал за ворота и через полчаса, вернувшись, рассказал, что снаряд уничтожил дом соседа, убил корову, тяжело ранил старуху. Счастье, что хозяева были в саду, не успели войти в хату.

— Скоро русские будут здесь! — кончил свой рассказ хозяин.

Я взглянул на возчиков, Иван был бледнее смерти, а у его сыновей подергивались скулы. Бывший примарь-кулак не очень радовался возвращению наших. Я улыбался.

— Напрасно радуешься! — сказал Иванов. — Большевики еще далеко, а немцы достаточно сильны! По укреплениям видно, они готовятся дать здесь сражение красным, всыпать им по первое число! Нам нужно отсюда скорее убираться за Днестр, а не то и нам попадет!

— Водная преграда — Днестр — и эти укрепления для большевиков значения не имеют. Днепр и Буг — реки более широкие, и немецкие укрепления на них были более мощными…

— Вы, я вижу, большевик, будьте осторожнее!..

Я замолчал, вспомнив, с кем имею дело.

Утром нас снова построили и повели к реке. Комендант посадил меня на другую подводу смотреть за вещами немецких офицеров. Часть солдатских вещей поместили на подводу Иванова. Наши подводы были последними в колонне. В конце села комендант приказал всем идти к реке, а нашим трем подводам с солдатскими вещами въехать во двор, где помещалась комендатура. Меня позвали к коменданту в контору.

— Господин профессор! — обратился ко мне комендант, улыбаясь. — Я и мои солдаты здесь сменились, и передаем колонну русским полицаям. Вам придется их догонять.

— А нельзя ли меня отпустить? Я больной и старый. Еды у меня нет никакой. Буду за вас молиться.

Комендант подумал и сказал:

— Перейти фронт вы не сможете. Или наши, или красные вас подстрелят. Оставаться здесь невозможно, — будут бои, ожесточенные. Я вам дам бумагу, что вы эвакуируетесь добровольно. Отберите людей с подводами и направляйтесь в Бесарабию. Там, на свободе, без полицаев, будете выжидать. При удобном случае вернетесь к своей семье. Довольны? Вы напоминаете моего отца — старика-профессора.

Я поблагодарил. Вышел во двор, спросил Иванова и других подводчиков, согласны ли они добровольно эвакуироваться за Днестр, без полицаев и вообще без конвоя. Подводчики с радостью приняли предложение. Я сказал, что получу сейчас документ от коменданта, и нас там, в Бесарабии, никто не будет трогать.

— Мы там устроимся и будем жить, как боги в Одессе! Мука и жиры у нас есть. И вас будем кормить, господин профессор! Вот что значит уметь говорить по-немецки! — восторгался один из подводчиков.

Через несколько минут удостоверение и пропуск через Днестр были готовы, и мы направились к реке. Для переправы мы ждали в очереди подвод до вечера и вынуждены были вернуться обратно в Парканы.

 

***

Без немецкого конвоя, без жандармов. Это своего рода счастье, но я связан с подводчиками общим документом, связан тем, что они не дают мне умереть с голоду, везут на подводе. Ходить я уже не в состоянии. Счастье было бы еще больше, если бы наши части окружили Парканы, и прекратились наши мучения. Мы остановились у того же хозяина на квартире. Пока возчики поили и кормили лошадей, поили корову и доили ее, я разговорился с хозяином:

— Дети у вас есть?

— Два сына. Оба в Красной Армии. И зять там же. Дочь очень тоскует по мужу. Когда уже война кончится? Не знаете?

— Думаю, скоро «их» выгонят из России, пойдут дальше и закончат войну.

— Живы ли сыновья и зять? От них писем нет уже три года… Жена днями и ночами плачет… Ее единственное утешенье — внучек. Ему четыре года минуло… Хороший внучек! Уже виноградные кусты чистит, за домом смотрит… И собаку накормит!..

— А дочь что делает?

— Она в Тирасполе на консервном заводе работала, а сейчас дома, по хозяйству… Работы много, а моя жена — старая и больная.

Вошли возчики, сказали, что снаряд упал на третьей улице, покалечил много людей. Надо утром выезжать на мост, переправиться через Днестр.

— Зачем спешить? Оба моста — понтонный, и железнодорожный — сейчас трудно пройти, все запружено немецкими войсками, тысячи повозок и колонны стоят уж несколько дней в очереди. Как же вы пройдете?

— Мы видим, к чему вы клоните, — сказал с раздражением Иванов, — вы просто большевик и хотите нас предать в руки большевиков! Или мы едем утром, или я сообщу немцам, кто вы!

Согласился ехать. Я был уверен, что у Днестра разыграются ожесточенные бои, и все равно здесь негде будет скрыться. Рано утром мы стали в очереди подвод, чтобы перейти Днестр. Очередь тянулась километра три-четыре. В этот день тоже мост не переехали и вернулись на старую квартиру. Снова тревожная ночь с падающими на село снарядами и налетами советской авиации. Задрожала земля. Мы выбежали из хаты. За нами звон разбитых стекол и посуды. Взорвался снаряд, снопы пламени взвились к небу. Иванов запряг лошадей, приказал всем сесть на подводу, и мы снова отправились в очередь на переправу. К утру мы были лишь в конце села, а до моста еще оставалось четыре километра. Целый день в очереди, — к вечеру продвинулись лишь на два километра. Сырая, дождливая погода, — мы продрогли. Иванов решил на село больше не возвращаться и из очереди не выезжать. Простояли всю ночь, лишь к утру продвинулись дальше. Наконец стали приближаться к спуску в плавни.

Со стороны колхозного сада, через виноградники пробирается группа цыган. Немецкие солдаты, наблюдающие за порядком в очереди, кричат им что-то. Цыгане не понимают и продолжают приближаться.

— Алт! — кричит один из офицеров.

Цыгане в разноцветных лохмотьях продолжают идти. Раздаются автоматные очереди, и цыгане падают на землю. Маленький цыганенок поднялся, побежал обратно, но пуля его догнала. Подводы стали спускаться вниз. Дорога изрыта снарядами, лошадей нужно вести за поводья. Слезаем с подводы и шлепаем по болоту. Идем дорожкой по лесу. Кругом немецкие солдаты греются у костров.

Наконец мы у понтонного моста, где у каждого проверяют документы. Невольно оглядываюсь назад. Щемит сердце, больно, что приходится уходить все дальше. Переезжаем мост. Орудийные раскаты, грохот разрывающихся бомб, одиночные выстрелы остаются позади. Въехали на берег, поднимаемся в гору. Снова оглядываюсь назад, но из-за невольных слез ничего не вижу.

— Что вы плачете, господин профессор? — ехидно спрашивает Иванов.

— Ударился ногой о камень... Теперь трудно будет ходить.

Въехали в предместье Бендер.

 

***

Наших три подводы, 11 человек, 8 лошадей и две коровы расположились в пустом доме бежавших бессарабцев. В хате лишь пара разбитых шкафов и пустые бутылки. Все устали, озябли от сырости и холодного дождя. Отдохнуть и согреться! Труба цела, соломы достаточно. Я топлю печь, пока ездовые пошли по пустым квартирам и сараям соседних домов в поисках корма для скота. Принесли достаточно кукурузы в мешках. Накормили, напоили лошадей и коров. Сварили суп в ведре, поели досыта и улеглись на соломе.

— Что же дальше, господин профессор? — спросил Иванов.

— Утром двинемся на Комрат, как указано в пропуске! И прошу вас, не зовите меня профессор! Здесь я — Иосиф Александрович.

— Ладно! Наконец я слышу от вас дельное слово! Это правда, что ваша жена была докторшей в Александровке и лечила родных Лени из Дружелюбовки?

— Какого Лени?

— А того, который едет на второй подводе. Они с Ваней рассказали, что приезжали в Александровку за ней и видали вас.

— Правда!

— Значит, вы жид?

— Нет! Я — караим! У меня есть документ!

— Но караимы — те же евреи!

— Караимы — это другая национальность!

— Вы не бойтесь, мы никому не скажем, что вы еврей.

— Я не боюсь, но караимы — другая национальность, происходит из хазар тюркского племени!

— Да нам все равно! Мы никому ничего не скажем, — Иванов захрапел.

Я стал подумывать, как от этих моих попутчиков скрыться. Представил, как одинокий, голодный, оборванный, странствую из села в село по Бессарабии, каждый солдат или жандарм может задержать и даже расстрелять по подозрению в том, что я еврей или партизан, или шпион.

— Из двух зол выбирают меньшее! Бог поможет! Они никому не скажут, тут в Бессарабии будут нуждаться во мне как в переводчике! — подумал я и решил продолжать странствовать с компанией Иванова.

Утром двинулись в путь.

— На запад, подальше от Днестра, где с минуты на минуту начнутся бои! — сказал Иванов, выезжая со двора.

Тысячи повозок, длиннейшие колонны мужчин, угоняемых немцами на каторгу в «фатерланд», военные обозы — все это двигалось по трем параллельным дорогам. Уже начинало темнеть, когда мы свернули в сторону и въехали в русское село Ивановка. Попросились в одну из хат переночевать. Отказали — негде. Попросились в другую. И тут отказ. К нам подошел уполномоченный села.

— Кто вы такие?

— Эвакуированные с Украины.

— Добровольно или принудительно?

— Добровольно-принудительно!

— Как это понимать?

— Очень просто! Если бы не уехали добровольно — отправили бы этапом под конвоем!

— А вы не полицаи?

— Полицаи у нас ходили в синей форме! А зачем спрашиваете? Мы не разбойники!

— Потому спрашиваем, что вчера у нас ночевали эвакуированные полицаи, сегодня уехали! Обворовали дом, забрали две бочки вина, зерно, муку, одежду, две коровы и кур.

— Еще раз повторяем, мы не полицаи! Нам красть не нужно, можем заработать на хлеб своим трудом: выорать ваши огороды, ведь лошадей у вас нет, за печеный хлеб и кукурузу.

— Если так, я вас устрою в пустую хату с конюшней, дадим соломы для постелей, и дадим заработать! Пожалуйте сюда!

Мы въехали в пустой двор. Накормили и напоили скот, убрали упряжь и кладь с подвод в хату, настелили густо соломой и легли спать. Рано утром поднялись и порешили дальше пока не двигаться, а подработать немного. Договорились с соседями, стали вспахивать усадьбы.

 

***

Теплые весенние дни. Солнышко. Земля так и просится в работу. Но румыны запретили сеять. Властей нет, они сбежали за Прут, а немцы жизнью села не интересовались. Работ на полях нет — лошадей угнали, усадьбы вскапываются лопатами. Орали нашими лошадьми три дня, как вдруг узнали у «делегата», что румынские власти вернулись, — то ли потому, что затишье на Днестре, то ли появилась уверенность, что русские дальше Днестра наступать не будут. «Шефы» приказали всех русских задерживать и направлять в примарии. В субботу прибыл секретарь примарии с двумя вооруженными жандармами. Секретарь предложил нам уехать, в противном случае отправят колонной на Неметчину.

Мы решили в воскресенье отдохнуть, а в понедельник двинуться в путь. Однако после полудня появился сам шеф жандармов, и нас под конвоем препроводили в примарию, в следующее село. Там собрали из разных сел человек пятьдесят русских и украинцев. Всех с подводами и скотом разместили во дворе. Техсекретарь рассказал по секрету о приказе Антонеску украинцев отправлять этапным порядком на Комрат, а затем колонной в Германию, а молдаван оставлять. Мы решили ни за что в немецкую колонну не пойти, под конвоем не ездить, иначе скот и люди будут голодать. Мне поручили переговоры с секретарем примарии, и через него с шефом жандармов. Переночевали, а утром оказалось, что из нашей группы ночью удрало пятеро, в том числе два сына Иванова. С секретарем я договорился быстро, показав документ немецкого коменданта фельджандармов.

— Вы добровольно уехали, поэтому мы можем не опасаться, что вы будете действовать в пользу большевиков. Думаю, шефа я уговорю отпустить вас без конвоя, но надо кое-что уплатить.

— Поговорю с группой.

С шефом все быстро слажено. Мы уехали. Иванов недоволен побегом сыновей, и в этом винит меня.

— Если бы вы не советовали остаться в этом селе, мы бы уехали дальше, и сыновья были со мной!

— Если бы мы здесь не остановились, это случилось бы в другом селе, приказ общий!

— Тогда нужно ехать на Чимишлию или в Комрат, куда назначил комендант! –Иванов ударил кнутом лошадей.

Дорога пошла в гору, мы сошли с подводы. Когда взобрались на вершину горы, наступила ночь. Трудно спускаться под гору. Выбрали площадку, где можно было найти достаточно сухого топлива, и распрягли лошадей. Зажгли костер, поставили треногу и стали варить. Мясо у нас было, по дорогам Бессарабии валялось достаточно пристреленных и прирезанных коров, волов, не имевших больше сил двигаться в гуртах на Неметчину.

В воздухе послышался гул моторов.

— Скорей тушите костер! — крикнул Иванов.

Костер потух, и мы улеглись спать.

 

***

Не успели въехать в Комрат, как нас окружили румынские жандармы и отвели в жандармерию для проверки документов. Шеф документы проверил, опросил через переводчика, вручил документы одному из жандармов и приказал препроводить в немецкую комендатуру. У комендатуры много подвод ждет очереди для регистрации и дальнейшего направления. Я насчитал подвод пятьдесят. Жандарм оставил нас в коридоре, отдал документы секретарю и, приказав ждать вызова, ушел. Ждали долго. Вышел немецкий солдат и громко спросил:

— Кто знает немецкий язык?

Наши указали на «профессора». Немец повел меня в канцелярию к коменданту. Тот долго опрашивал по-немецки и наконец приказал секретарю выдать мне документ как старшему из колонны русских «беженцев», направляющихся в Кагул для переправы через Прут. Приказал упомянуть в документе 142 человека, 51 подвода, 113 лошадей, 19 коров. При колонне два солдата, которые обязаны явиться в кагульскую немецкую комендатуру. Документы я раздал на руки их владельцам. Колонна двинулась в дальнейший путь. Солдаты уселись на последнюю подводу. Двигались медленно. Солдаты не торопили. Проезжали села и деревни, поля с разбросанными по ним сотнями трупов крупного и мелкого скота. Это немцы угоняли украинских коров, волов и овец. Скот гиб в пути. Никто трупы не убирает, и одуряющая вонь преследует нас. Ночуем в долине, где меньше холодного ветра, небольшая речка и можно найти немного хворосту, чтобы развести костры. По дороге встречаем группы немцев и русских пленных, готовящих окопы. Изможденные, худые, оборванные пленные просят у нас хлеба и курева.

Но первый вопрос, который они задают:

— Скоро придут наши?

Мы молчим, опасливо поглядывая на руководителя окопных работ:

— Этой сволочи не бойтесь, она не понимает!..

— Скоро! — не выдерживаю я.

— А где они сейчас?

— У Днестра.

Капрал подбегает к военнопленному с нагайкой, и тот, поплевав на руки, продолжает копать.

— Не езжайте на тот берег! Не езжайте к фрицам! Там — голодная смерть, — крикнул нам вдогонку пленный.

 

***

Мы медленно проезжали Большую Алботу, бывшую немецкую колонию. Населения в селе мало. Много разрушенных домов, но кирха цела и отремонтирована. За кирхой, через дорогу, начинается центральная улица. У помещения шефа жандармов колонна остановилась, меня позвали к шефу, который расспрашивал сопровождающих нас солдат.

— Куда едете и зачем? — спросил через переводчика.

— Едем на Кагул для переправы в Румынию!

— Покажите эвакуационный документ!

Я показал.

— Езжайте на переправу к Фальчиу! Мне приказано никого не пускать на Кагул! –сказал шеф румынских жандармов.

Я объяснил это немецким солдатам, они стали возмущаться.

— Невозможно! — сказал капрал. — У нас командировка в немецкую часть Кагула!

— Тогда вы, господин капрал, предложите шефу дать нам несколько домов на несколько дней, а вы с товарищами и с одним из нас утром поедете в Кагул выяснять вопрос в немецкой комендатуре.

— Хорошо! — согласился капрал.

Шеф жандармов разрешил колонне занять любые пустые дома и конюшни.

Еще только светало, когда Иванов запряг лошадей. Оба солдата и я уселись на узенькой повозке и покатили на Кагул. Через пару часов дорожные указатели определили, что до Кагула 14 километров. Нас нагнала бричка с немецкими фельджандармами. Один из них в чине полковника приказал остановиться.

— Ваши документы!

Солдаты взяли у меня лист, выданный в Комрате на мое имя, и передали полковнику. Полковник прочел и посмотрел на меня.

— Вы понимаете по-немецки?

— Да!

— Эти солдаты останутся у меня и будут преданы суду за то, что отстали от своей части, а вы езжайте обратно и завтра в десять утра приведите вот в это село всю колонну для отправки на Фальчиу в сопровождении моих солдат. Ваш документ останется у меня! Понятно приказание? Если колонна сама не явится — я пришлю жандармов, и будет хуже.

Солдаты побледнели. Дрожащими руками они сняли свои ранцы и автоматы с подводы, а мы с Ивановым укатили назад в Алботу. Было еще довольно светло, когда я рассказал о приказе немецкого полковника всем собравшимся из нашей колонны. Многие стали ругать меня за то, что отдал документ полковнику.

— Теперь придется ехать под конвоем, а может, еще и лошадей отберут!

— Сейчас будет еще худший конвой, больше конвоя!

— Езжайте отсюда на Фальчиу сами, другой дорогой, — предложил я. — Без конвоя, как беженцы.

— Но ты с нами поедешь. Мы тебя не отпустим!

— Согласен!

Совещание закончилось. Все разошлись по своим хатам, а на утро в Алботе от всей колонны осталось лишь наших шесть человек с двумя подводами. Все ночью уехали из села, неизвестно в каком направлении.

 

***

Мы было решили последовать примеру уехавших, улетучиться из Алботы, как явился исчезнувший час назад Ленька из Дружелюбовки и рассказал новости:

— Я был на второй улице за оврагом, там русские и украинцы из Кировограда и Днепропетровска. Все с лошадьми и коровами. Устроились в хороших домах, работают на ферме. Ферма большая: 14 тысяч овец, понятно, русских, с Украины, 400 волов, коровы, лошади, одних озимых засеяно до двух тысяч гектаров. Своего рода советский совхоз. Во главе инженер-агроном, администратор, главный магазинер и агрономы. У них нехватка рабочей силы, этот «чентр мотокультура», как называют ферму, с удовольствием примет нас на работу и будет кормить, и еще платить. Нас тогда не погонят на Румынию или Неметчину!.. Пойдем наниматься!

Мы согласились и пошли в контору «чентра». Администратор каждого опросил по-русски, он был сыном русского помещика в бывшей царской Бессарабии. Осмотрев документы, администратор предложил всем явиться рано утром за получением наряда. Мы остались втроем: администратор, вошедший только что агроном и я.

— Вы — старик, интеллигент. Чернорабочим вы не можете быть, а другой работы у нас для вас нет!

— Прогони ты его! Разве не видишь, он одной ногой в могиле? — сказал по-румынски администратору инженер.

— Пока я стою твердо на земле двумя ногами! — ответил я. — Могу пойти на любую черную работу! У меня здоровые руки!!

— Вы понимаете наш язык? Знаете еще языки?

— Немецкий и французский, еще помню латынь.

— Языки нам не нужны, нужна рабочая сила. Сапать, пахать, вести лошадей, волов сможете? А если будет свободное место сторожа, — пойдете?

— Готов для любой работы!

— Ладно! Приходите утром на наряд! Будете работать, как все, поденно!

На другой день я был включен в список рабочих и получил назначение дневного сторожа у квартиры и конюшен инженеров-агрономов, как раз против конторы «Чентра».

 

***

Я охранял упряжь в сарае, смотрел за тем, чтобы никто из чужих не выводил лошадей, подметал двор. Распоряжался мною инженер-агроном Стойко — бессарабец, сын русского священника. Жаловаться не могу. Стойко относился ко мне неплохо: заботился, чтобы я не голодал, спрашивал, не обижают ли, не тяжела ли работа, угощал папиросами, иногда стаканом вина. Молодой, красивый, с черной, как смоль, окладистой бородой, Стойко иногда звал меня к себе, допытывался, кто я, чем занимался на родине. Я отделывался шутками.

— Откуда вы знаете языки?

— Я изучал их, чтобы работать переводчиком при издательстве!

— А какое учебное заведение окончили?

— Юридический факультет Императорского новороссийского университета и читал лекции по гражданскому праву.

— Вы были прокурором? Не стесняйтесь, я никому не скажу!

— Никогда прокурором не был, только адвокатом… прошу никому не говорить! Я здесь только рабочий!

— Слово дворянина! У меня тоже высшее образование... Но разве адвокаты и профессора у вас так плохо одеваются?

— Нет, конечно! Меня по дороге ограбили…

После этого разговора Стойко стал относиться ко мне с еще большим вниманием. Но когда понадобились рабочие для прополки ячменя и всех перебросили на поле, он не смог меня отстоять.

 

***

Нас человек тридцать. Работаем на поле ячменя. Палками в полметра длиной с острыми железными лопаточками на концах вырываем бурьян. Осот, молочай — их так много, что трудно заметить ростки ячменя. Работаю не хуже других, но чуть отстаю, и к концу прополки полосы всему ряду рабочих приходится задержаться на пару минут из-за меня. Агроном ругается, бросается на меня с палкой:

— Футуи, мама, Порк!..

Понемногу с работой свыкаюсь, к обеду иду наравне с другими. К вечеру агроном даже хвалит и угощает окурком папиросы. Пололи ячмень несколько дней, и перешли на прашевку кукурузы и фасоли. Во время обеденного перерыва меня позвали к приехавшему на поле инженеру Стойко.

— Я договорился с администратором, с завтрашнего дня вы назначены ночным сторожем на мельницу… Не будете бояться?

— Чего там бояться?!

— На наряд можете выйти позже... Получите завтрак и снова пойдете спать... А к вечеру пойдете на мельницу, закроетесь до утра, до прихода заведующего и румынского солдата. Там вам будет легче, чем тут, на поле.

— Я рад всякой работе, которую в силах выполнить. Спасибо за заботу.

— Перед тем, как пойти на мельницу, которая в моем ведении, зайдите ко мне домой! — приказал Стойко и уехал.

— Повезло тебе, старик! — сказал агроном, присутствовавший при разговоре. — Ни с кем из рабочих он так спокойно не разговаривает... Обычно после беседы с господином Стойко рабочий остается без зубов или с разбитой рожей...

До конца обеденного перерыва оставался еще целый час. Я улегся на мокрую зеленую траву отдохнуть.

 

***

На другой день рано утром по обыкновению я пришел за получением наряда.

— Сегодня, господин профессор, на поле работать не пойдете! Получите свою порцию мамалыги, брынзы и отправляйтесь спать снова. С сегодняшнего вечера вы назначены ночным сторожем на мельницу! — приказал на немецком языке администратор и многозначительно на меня посмотрел.

Я смутился, что он назвал меня профессором.

— Через часик зайдите ко мне в контору, — и администратор, улыбаясь, приказал магазинеру выдать мне вместо мамалыги хлеба, а вместо сыра — настоящей брынзы.

Я ушел в сад за конторой позавтракать и посидеть в густой траве до того момента, когда можно будет зайти к администратору. Почему администратор назвал меня вдруг профессором и переменил тон обращения? Неужели Стойко выдал меня? Несмотря на аромат цветов и деревьев, я долго в саду удержаться не мог, — пчелы меня прогнали.

В конторе «Чентра» я долго ждал, пока меня позвал администратор.

— Вы агронома Мунтяна Ивана Николаевича в Одессе знали?

— Слыхал о таком! — ответил я, вспоминая.

— Не только слыхал, но и защищал в суде! Он здесь был до вашего прихода и рассказал мне об этом. Я ему показал ваш паспорт с фотокарточкой, а он рассказал о вас как адвокате и человеке. Очень рад, что могу быть вам полезным...

— А я не рад его разоблачению. Я здесь не адвокат и не профессор. Я здесь простой рабочий, ждущий окончания войны и мечтающий увидеть свою семью!

— Ладно! Я вас не выдам. Никто, поверьте, не узнает, кто вы. Постараюсь помочь, если потребуется. Будете работать ночным сторожем на мельнице. Или, может, хотите более ответственной работы?

— Спасибо! Меня эта работа устраивает вполне, — ответил я, прощаясь.

И потекли дни на новой работе. По утрам спал до обеда. После работы помогал моей пятерке украинцев пасти лошадей и корову, а часам к пяти отправлялся к Стойко за инструкциями для мельницы: с заходом солнца уходил на ночное дежурство. Закрывал изнутри двери мельницы, проверял двери машинного отделения, садился на мешки с зерном и слушал. Писк, возня крыс и мышей меня совершенно не трогали. Прислушивался только к звукам извне. Глубокая тишина ничем не нарушалась. Лишь изредка стук в дверь ночного дозора, проверяющего бдительность. Я немедленно отзывался, и дозор уходил.

 

***

Конец июня. Я на дежурстве. Душная ночь. Из плавней несмолкаемый шум лягушек. Клонит ко сну, но креплюсь и стараюсь поудобнее устроиться на мешках с мукой. Дозор уже прошел. Чтобы не заснуть, вспоминаю свою последнюю поездку в Москву. Военный музей. Ряды трофейных пушек. Зал гражданской войны. Одежда и оружие Котовского, его награды. Я его знал лично, служил в его полку, совершил под его командованием не один поход. Смотрю на портрет дорогого командира, и чудится его окрик: «Орля мои! Котовцы умирают, но не отступают!» Вспоминаю, как Фрунзе в 1921 году выступал в Тирасполе, я сидел рядом в президиуме съезда советов, вместе с ним фотографировался, беседовал как редактор газеты, это интервью он мне подписал, и сейчас оно у меня в кармане — реликвия… Отношу его к директору Военного музея. Он благодарит, спрашивает, сколько уплатить. Я улыбаюсь. Директор извиняется и благодарит за ценный подарок...

Воспоминания прерывает стук копыт лошади. Стучат в дверь мельницы.

— Кто там?

— Откройте! Это хозяин мельницы!

— Я знаю только одного хозяина — чентр и инженера Стойко.

— Откройте, я сломаю двери, вам будет плохо!

— Попробуйте! Я вам разобью голову железным прентом! — кричу я.

— Тогда я вас закрою снаружи, и вы не сможете выйти.

Снаружи раздался звук закрывающегося на ключ замка и пьяный хохот. Потом двуколка отъехала.

Сильный стук в дверь и крики машиниста-мельника разбудили меня. Я открыл заднюю дверь со стороны машинного отделения и рассказал, как ночью хулиганы заперли дверь снаружи на замок. Мельник рассмеялся и сказал, что это, вероятно, был бывший владелец мельницы, вернувшийся в село.

 

***

После ночного дежурства я отдыхал. Вдруг сквозь дремоту слышу:

— Где тут у вас жид Мошка?

— Здесь! — отвечает Иванов.

— Вот спит! — повторяет Ваня Саражин.

Я приподнялся на локте. Рядом с лежанкой стоит румынский жандарм.

— Идем к шефу! Велел тебя арестовать, — сказал жандарм.

Оделся и пошел. Я понял, что донес на меня Иванов с двумя бывшими полицаями из Дружелюбовки. Когда выходили со двора, я видел их ехидные улыбки. Жандарм привел меня к шефу. Тот приказал держать меня пока во дворе, а мне сказал:

— Подожди, жид, немного! Я тебя расстреляю!

— У меня времени достаточно, могу подождать! — ответил я, улыбаясь.

Шеф расхохотался, толстое тело тряслось. Он хохотал, держась за бока:

— Тебе грозит смерть, а ты шутишь! А еще говорят, что жиды трусы!

— Я не жид, а караим! Меня уверяли, что румыны трусы! А я убедился, уважаемый шеф, что румыны справедливый народ, и прежде чем наказать, проверяют, правду сказали или донос ложный!

Шеф задумался:

— Хорошо! Я проверю, правду ли говорили украинцы из вашей хаты!

Меня закрыли в помещении для арестованных. Присел на пыльную землю, и во все стороны помчались в свои норки мыши. В углу валялся красный длинный молдавский шарф, оставленный сидевшим в этой камере до меня. Посмотрел на решетку в окне и подумал, что малодушные тут, вероятно, кончают самоубийством. «Неужели после всего пережитого так должна закончиться моя жизнь? — спросил я себя. — Нет, надо бороться до конца!» Пока я прикидывал, как отсюда бежать, открыли дверь камеры, и жандарм провел меня в кабинет шефа. Здесь собралась солидная компания: кроме самого шефа, два немецких офицера, один из них комендант села, другой — комендант станции Тараклии. Кроме немцев, локотинент — румынский комендант села, и капитан — румынский комендант станции, и переводчик. Начал допрос шеф жандармерии:

— Ты, жид Мошко, как твоя фамилия?

— Я не жид и не Мошко, а караим по национальности. Зовут меня Иозеф.

— Предупреждаю, если ты скажешь хоть слово неправды, — будешь немедленно расстрелян вот из этого револьвера. Понял? — шеф направил на меня оружие.

— Понял, господин офицер! Врать не буду. Вот мой старый паспорт с фотокарточкой. Я не думал, что придется показывать его через 18 лет вам. Там ясно написано, что я — караим, а не жид!.. Передайте, господа офицеры, шефу, — обратился я по-немецки к немцам, — чтобы он не играл оружием, не то по нечаянности убьет самого себя, — я улыбнулся. И офицеры улыбнулись.

— Откуда знаете немецкий язык? — спросил комендант Тараклии.

— Закончил Императорский университет. Знаю не только немецкий, но и французский, и другие языки, даже румынский.

Комендант Тараклии с сомнением покачал головой.

— Чем же вы занимались у себя на родине?

— Был адвокатом, профессором. Защищал многих немцев в советском суде, спасал их от смерти!

— Так! — продолжил допрос другой немецкий комендант. — Немецкий язык… А с немецкой литературой знакомы?

— Знаком с литературой…

— Вы слыхали о таком произведении «Лорелей»?

— Знаю, но Гейне, который его написал, запрещен в Германии как иуда. Может быть, я ошибаюсь, — тогда извините меня…

— Нет, верно! Гейне не только запрещен, но произведения его сожжены. Хватит! Господин шеф! Это не иуда. Он разговаривает, как настоящий берлинец. Зачем вы его задержали? Пусть работает!

— Почему на вас донесли эти украинцы? — спросил по-французски румынский комендант Тараклии.

— Они хотят получить мою рыжую лошадку в наследство. На этой почве у нас несколько дней назад произошел спор...

— Понятно. Господин шеф, немедленно отпустите господина профессора! Дайте еды, ведь он сегодня не ел.А украинцев за ложный донос задержать и отправить этапом за Прут. Извините, господин профессор, за беспокойство!

— Прошу вас, господин профессор, приходить ко мне по воскресеньям и обучать русскому языку. Я буду платить продуктами и сигаретами! Согласны? — спросил на прощанье немецкий комендант села.

— Согласен!

Мне вынесли большую буханку белого хлеба, какого я не ел с начала войны, колбасы, консервов, несколько пачек табаку и сигарет, мыла. Все это завернули в бумагу и передали жандарму, приказав отнести ко мне на квартиру. Шеф жандармов приказал привести украинцев с вещами, повозками, лошадьми в жандармерию и поместить среди этапируемых за Прут. Рыжую лошадку оставили мне. Вежливо попрощавшись, я ушел из жандармерии. По улице шел уже не впереди, а сзади жандарма, который нес подаренные мне продукты. У конторы «Чентра» меня увидел инженер Стойко.

— Знаете, господин профессор, я за вас уже стал беспокоиться. Очень рад, что хорошо кончилось! — сказал он. — На работу приходите завтра утром, а сегодня вечером ко мне на квартиру как переводчик.

— Не только хорошо кончилось, но и подарков надавал господин комендант! — сказал я весело.

Пришли на квартиру. Жандарм приказал Иванову и остальным запрягать, собрать вещи на подводу и ехать в жандармерию.

— Вы мне мстите? — спросил Иванов.

— И не думаю. Меня проверили и отпустили. Но «кто другому яму роет, сам в нее попадает».

Я остался в квартире один и попросил соседа сапожника (бывшего заведующего средней школой в Кировоградской области) присматривать, когда буду уходить, за вещами и лошадкой. С наступлением темноты пошел к Стойке. У него были гости: два немецких офицера и румынский молодой священник. Пили белое вино и закусывали консервами. На окне стоял бочонок вина. Хозяин был уже навеселе. И гости под хмельком.

— Хорошо, господин профессор, что пришли! Скажите офицерам на их родном языке, что я тоже офицер, я их уважаю, и пусть выпьют за здоровье — мое и свое! — сказал Стойко.

Я перевел. Немцы взяли стаканы с вином и крикнули как по команде:

— Хайль Гитлер!

— Вот дурни! Не за Гитлера, а за мое здоровье! Но вы им этого не переводите. Передайте, пусть еще раз выпьют.

Я перевел. Немцы опять вскочили с криком «хайль Гитлер!», выпили. Священник пил маленькими глотками и улыбался. Он предложил позвать румынского солдата спеть несколько румынских песен. Послали за певцом. Тот не замедлил явиться. Грустная молдавская «дойна». Солдат, с недурным голосом, пел с чувством. Я с удовольствием слушал, а немцы, уже пьяные, заткнули уши.

— Мы не любим таких песен! Лучшая песня — марш! — сказал один из них, криво улыбаясь.

Я перевел. Стойко рассердился, схватил стакан с вином, прервал певца и дал ему выпить. Когда в стакане ничего не осталось, взял солдата за плечи, повернул к дверям и коленкой под зад вытолкал из комнаты.

— Раз не нравится гостям — пусть идет к черту! Переведите, господин профессор.

Я перевел. Немцы одобрительно посмеялись, поднялись и шатаясь, ушли.

— Вот хамы! — сказал Стойко.

— Не только хамы, но и мерзавцы! — с негодованием священник стукнул стаканом по столу.

 

***

На другой день по поручению Стойко я отправился купить сигарет. Во дворе примарии было много румынских солдат. Вдруг вижу, что группа солдат направляется ко мне. Я немного смутился, опасаясь новой неприятности. Среди солдат был и вчерашний певец национальных песен. Поздоровавшись, он снял шапку, нагнулся, взял мою руку и целует. Вслед за ним целуют мою руку и другие солдаты. Оправившись от смущения, я спрашиваю:

— Где тут купить сигареты?

— У нас. Только денег мы не возьмем.

Через минуту несколько пачек сигарет было у меня в руках.

Дома Стойко, смеясь, объяснил, что солдаты, вероятно, приняли меня за попа, а румыны вообще уважают старших и целуют им при встрече руку. Тут же по секрету он рассказал, что пришло распоряжение из Бухареста всех украинцев отправлять этапом в Неметчину, только молдаван оставить. Пока шеф по просьбе Чентра воздерживается от исполнения распоряжения. И, по его мнению, мне лучше бы перебраться в другой Чентр подальше отсюда. Он мне предлагает поэтому ехать с ним в Теплиц, куда его перебрасывают администратором. Отсюда я вместе с некоторыми другими погоню в Теплиц около сотни волов и полсотни лошадей. Я согласился и поблагодарил за хорошее отношение.

На другой день в Чентре дали расчет почти половине рабочих, а меня вместе с молдаванами назначили погонщиком скота в Теплиц. Восемьдесят километров были пройдены нами в четверо суток. За нами ехал Стойко и два агронома.

 

***

Я назначен граждарем. По-русски это ездовой. Ежедневно на заре я запрягал пару хороших лошадей, на воз мне ставили бочонок с бурдой из гнилого гороха, ящик с нарезанными кусочками мамалыги, и я ехал в поле с раздатчиками еды. Мы колесили холмистое поле в течение дня не менее трех раз. Кормили рабочих, убирающих озимый хлеб. Возвращался разбитый, утомленный — уже ночью. Короткая летняя ночь пролетала на соломе, как мгновение. Я спал под забором, изголовьем служил камень, покрытый охапкой сена. С нетерпеньем ждал воскресенья, когда мог отдохнуть, выкупаться в небольшой речке, протекавшей у края села и покрытой зеленым камышом.

Я проработал всего четыре дня граждарем, как меня неожиданно позвали к самому директору Чентра — инженеру-агроному. Я несколько забеспокоился и на всякий случай осмотрел своих лошадей. Может быть, загнал их, они заболели, тогда директор расправлялся с неосторожными ездовыми кулаками. Успокоился, убедившись, что лошади в полном здравии весело жуют ячмень и сено.

— Здравствуйте, господин профессор! — обратился ко мне на французском языке с любезной улыбкой директор. — Если бы я знал раньше, кто вы, не были бы вы на столь тяжелой работе!..

— Вы очень любезны и добры, господин директор. Я ни от какой работы не отказываюсь.

— Это хорошо! Надеюсь, писать по-латыни умеете?

— Умею. Учил когда-то латынь.

— Тогда назначаю вас помощником магазинера. Будете в магазине хлеб принимать. Это работа легкая…

— Спасибо! Большое спасибо!

— Ежедневно будете мне давать сводку, сколько зерна приняли в магазин! Спать в общежитии агрономов, обедать — в столовой для агрономов. Получите письменное распоряжение для Бахчевану. Приходите каждый вечер на совещание агрономов под моим руководством или инженера Стойко. До свидания, господин профессор.

— Еще раз благодарю, господин директор.

С этого времени я только и делал, что в течение дня принимал десять подвод зерна в магазин. В моем распоряжении было три грузчика-молдаванина, в одном из них я узнал еврея из села Терновки Тираспольского района, но вида не подал. Начался период скуки, целыми часами просиживал у дверей магазина в ожидании, когда прибудет пара подвод с зерном. И моим грузчикам нечего было делать, они занимались гаданьем на картах. Жизнь кипела на полях Чентра. Сотни рабочих, пригнанных из разных сел, снимали урожай, свозили его на ровные площадки, складывали в скирды. Организовано было восемь арий (участков), где молотили и очищали хлеб. Транспорта для перевозки зерна в магазины не хватало, стали использовать военный. Румынское командование потребовало зерно для армии, и директор Чентра приказал мне поехать с военным обозом на поле — сдавать зерно, от 25 до 50 подвод ежедневно, составлять акты сдачи-приемки по весу. Зерно у меня принимал румынский капитан, неплохо знающий немецкий язык. Во время перерыва, в ожидании военных подвод со станции, мы разговорились. Капитан оказался бывшим учителем гимназии, в которой преподавал математику. Однако при подсчетах у него всегда получались ошибки в сторону понижения. Он много раз извинялся и наконец, не выдержав, объяснил:

— Я ошибаюсь специально. Мне нужно жить, курить, выпить, одеваться. Излишек зерна я продаю. Зарабатываю на каждом мешке две, три, а иногда четыре тысячи лей! Предлагаю пару тысяч лей ежедневно за 5-6 лишних мешков зерна. Ведь и вам нужно жить, господин профессор!

Я посмотрел на толстяка-капитана, в его черные, как сливы, глаза и сказал:

— У нас в России это не принято, за такие вещи у нас расстреливают!

Капитан расхохотался:

— Так это у вас, а вы сейчас у нас! Как же быть? Ведь мне жить нужно, и вы ходите оборванным и голодным!

— Я на такие сделки не пойду, господин капитан! Я от вас ничего не хочу. Могу только за каждый мешок дать вам пару лишних кило зерна на россыпь, на четыреста мешков это составит 800 килограмм. Но, понятно, вы об этом молчите!..

— Слово румынского офицера!

Подводы прибыли, и мы перешли к весам.

 

***

Вечером, после совещания, директор мне говорит:

— Вас хвалят капитан и колонел: быстро работаете и подвод не задерживаете. Я очень доволен. Но они меня ругали за то, что вы ходите у нас оборванцем. Получите в конторе 5 тысяч лей, езжайте в Арциз на базар, купите приличные брюки, рубашку и обувь. Пропуск я заготовлю, лошадей дам.

— Спасибо, господин директор!

— Завтра воскресенье, поезжайте!

— Будет исполнено!..

До Арциза пять километров, за полчаса лошади доставили меня на базар. Я оделся сравнительно прилично, и в хорошем настроении повернул лошадей на Теплиц. Вдруг меня точно резануло, — я увидел на базаре Казакевича, бывшего начальника румынской полиции в Доманевке, и сильно ударил кнутом лошадей.

 

***

Сдаю зерно капитану. Румынские солдаты грузят мешки на подводы. Подвод тридцать — они делают в день две ходки на станцию и обратно. Жаркий августовский день. Солнце печет немилосердно. Мы с капитаном в тени под стогом подводим итоги первой ходки. Кончили погрузку зерна второй ходки, но в этот момент прибыла румынская военная кухня. Румынские солдаты расположились обедать. Капитану подают обед, отдельно приготовленный. Вестовой капитана открывает для него бутылку ракии (румынской цветной водки). Капитан предлагает мне стакан. Я благодарю, отказываюсь.

— Вы меня обижаете, господин профессор. Я от всей души!

— Я водки пить не буду, не люблю.

— Тогда выпейте вина, у меня есть!

— Спасибо! Полстакана только, не больше.

Вдруг капитан с ужасом стал смотреть на небо, в котором показалось несколько десятков истребителей.

— Русские авионы! — крикнул он истерически, поднялся и побежал в поле, к вырытой траншее.

Было смешно смотреть, как толстый живот капитана трясся во время бега! Из траншеи он продолжал кричать, приказывая солдатам рассыпаться с лошадьми по полю. Я никуда не убежал, только смотрел вверх. Самолеты серебрились в лучах солнца. Я любовался ими, как зачарованный. Но вскоре прекрасное видение исчезло. Прибежал взволнованный капитан и сердито спросил:

— Почему не спрятались? Ведь грозила опасность!

— Какая опасность? Русские не бомбят полей и такие малые объекты как ваша транспортная колонна. Вы могли спокойно пообедать, господин капитан!

— У ваших русских все такие безразличные к смерти, как вы?

— У русских редко встречаешь труса! Русские трусов ненавидят!

Капитан задумался и тихо сказал:

— Тогда капут Гитлеру!

 

***

На другой день, 21 августа, когда я возвращался с поля, нашу подводу остановил румынский дозор. Во главе дозора был локотинент, который доложил капитану, что русские авионы разбомбили станцию, уничтожили несколько эшелонов с вооружением, зерном, снарядами. Убитых до 200 человек, раненых свыше трехсот. А недалеко отсюда, на повороте, по этой же дороге русский бомбовоз, пикируя, разбил два паровоза, несколько вагонов с войсками. Здесь около 100 убитых и много раненых. Фронт приближается. Мы вернулись в Теплиц кружным путем.

Утром 22 августа, когда я сидел у магазина (рядом с конторой Чентра) в ожидании военных подвод, поднялась суматоха. Все бежали укрыться от приближающихся русских самолетов. Я подошел к каменному забору, чтоб лучше наблюдать небо. Впервые после нескольких лет увидел у низко пролетавшего надо мной самолета красную звезду. Звено самолетов скрылось за горой, и все стали выползать из укрытий.

— Почему не спрятались, господин профессор? Вас могли убить, — спросил показавшийся Стойко.

— Было бы меньше одним на свете, господин инженер! Вот у вас в руках газета — был бы очень обязан, если бы одолжили на часок.

— Но она на румынском, трудно будет читать.

— Ничего, как-нибудь разберемся!

Получил газету и в первую очередь взялся за сводку от 19 августа: на Днестре спокойно, на Пруте и Серете — без перемен. Как будто фронта нет.

— Прячьтесь, господин профессор! Опять авионы! В Арцизе сегодня бомбили станцию, разбили два паровоза! Бегите скорее! — кричал агроном-молдаванин из села Коратного, Слободзейского района.

Я сложил газету, положил в карман и подошел к забору. Убедившись, что авионы пролетели далеко за селом в сторону, отправился к конторе, узнал, что военного обоза сегодня не будет, и отправился к речке купаться.

— Мелко, но освежиться можно! — подумал, раздеваясь.

Тишина. Лишь изредка ветерок шевелит верхушки камыша.

 

***

Жара спала. В саду у конторы Чентра беседую с румынским колонелом — бывшим, как он говорит, профессором художественной академии. Недалеко, на другой скамье сидят директор, Стойко, два агронома. Они спорят о том, как скорее закончить с молотьбой, ведь на поле скопился урожай озимой почти с полутора тысяч гектар. А кукуруза и ячмень еще не убраны — не хватает рабочих рук. Неожиданно в сад на взмыленной лошади влетел директор Чентра села Красного, находящегося в пятнадцати километрах от Теплица. Весь потный, запыленный, соскакивает с коня и громко говорит, волнуясь:

— Чего вы сидите глупостями занимаетесь? Большевики в Красном и, вероятно, уже сегодня ночью будут здесь! Собирайтесь и бегите отсюда! Я с трудом удрал без вещей, без еды!

Вслед за ним прискакал румынский локотинент, вытянулся перед колонелом, сообщил ему о том же. Началась метушня. Колонел с локотинентом исчезли, а директор, выкрикивая ругательства, стал отдавать приказания о немедленной эвакуации Чентра на юго-запад. Мне приказал немедленно запрячь пару лошадей, положить в телегу пару мешков муки, мяса, ветчины, колбасы, печеного хлеба, сахару, консервов, взять свои вещи, двух агрономов-молдаван из Слободзейского района и, когда станет темно, — двинуться за ним, а он уезжает сейчас же. Приказание я выполнил точно: запряг лучших лошадей, заполнил повозку снедью и вещами. Но когда стало темно, и администрации Чентра уже не было на селе, мы с агрономами двинулись не на юго-запад, куда требовал директор, а на восточную окраину села, где остановили лошадей во дворе украинца. Лошадей распрягли, а сами втроем отправились вглубь двора — в камыши.

 

***

Тиха бессарабская ночь. Камыши шелестят. Квакают лягушки. Жужжат комары. Мы смотрим в сторону села Красного и прислушиваемся. Слышен отдаленный гул моторов. Ни одного выстрела, ни одного отблеска.

— Если первыми придут сюда отступающие немцы — нам капут! — шепчет мне на ухо один из агрономов.

— Из села немцы ушли еще вчера, оставив только пекарню… Румынские жандармы сбежали утром, а директор узнал о событиях лишь сегодня. Может, немцев на этом фронте нет, поэтому так тихо продвигаются наши!.. Может, обойдется без боев — и мы спасены! — ответил я тоже шепотом.

Над селом взвились ракеты, и стало светло, как днем. Мы прилегли на землю. Ракеты вскоре погасли, яркие звездочки вновь показались на небе. Снова в ночной тишине только лягушки и комары. Уже поздно. Петухи пропели полночь. Слушаем гул моторов. Звуки будто ближе к селу, громче. Сердце стучит все сильнее. Каждый удар слышен. Гул уже у села. Звякающий скрежет гусениц. Эта песня все громче.

Предутренний холодок. Небо начинает сереть. Звездочки исчезают. Смотрим в сторону дороги — одна черная полоса, издающая сплошной гул и лязг.

Становится все светлее, уже вижу лица агрономов, не выдерживаю:

— Иду к дороге на разведку!

— И я с вами!

— И я!

Выбираемся из камышей, выходим через двор на улицу к забору. Танки, самоходные орудия густой массой, сотнями движутся по дороге к железнодорожному пути. Грохот и лязг заглушают все. На танках и орудиях намалеваны ласточки, белые медведи, слоны. Красных звезд не видно.

— Но это не немецкие танки, не немецкие пушки! А у русских — звезды, звезды должны быть повсюду…

И вдруг поток грозных машин остановился. Оглушающий шум прекратился. Открылся люк у танка, показалось русское лицо с пилоткой на голове:

— Товарищи, на селе много немцев и румын?

Этот вопрос и обращение «товарищи!» прозвучали как музыка. Вместо ответа я с восторгом подбросил в воздух свой кашкет и что было мочи крикнул: «Ура! Наши пришли!».

Через несколько часов мы с агрономами ехали на грузовой машине к Днестру — все ближе к родному городу, к солнечной ОДЕССЕ, к семье…

 

Фотоматериалы
Фильм "Исход" по повести Иосифа Александрович-Каплера

 

1946 г.

Одесса



Оставить комментарий
назад        на главную