Повесть моей жизниЙохевет Зив
Главы из книги
|
Супруги Зив-Либерзон |
Так началось наше знакомство с супругами Зив-Либерзон[1]...
«Поляки» - то есть, польские евреи, выходцы из Польши... Интеллигентность, душевное благородство, уникальный заряд активной доброжелательности, любовь к жизни, мягкий юмор...
До конца июня 1941 года Мордехай Либерзон жил со своей семьей в Ковеле, откуда бежал на восток. Его семья осталась и погибла. А он добрался до Средней Азии, поступил в Самарканде на медицинский факультет, окончил три курса, был призван в Красную Армию, вместе с советскими войсками вошел в Польшу. Там он познакомился со своей будущей женой Ядвигой, которую тогда еще называли Ядзей. Ее семье удалось бежать из Варшавского гетто, спрятаться и выжить... Обо всем этом вы прочтете в ее книге.
В 1949 году Ядвига с Мордехаем репатриировались в Израиль, где родилась их единственная дочь Кеня. Доктор Мордехай стал известным гинекологом. Выходя на пенсию, он подарил все оборудование своего частного кабинета «русскому» врачу-репатрианту. Тот был очень взволнован, не знал, как благодарить: «У меня просто не хватит денег, чтобы с вами за все расплатиться!» «Не нужны мне твои деньги! – ответил старый доктор, - вместо этого обещай, что если придет к тебе на прием бедная репатриантка, то ты возьмешь с нее столько, сколько она сможет заплатить, а если ей вообще нечем будет платить – лечи ее даром! И это будет твоей мне платой!»
В том же самом 1996 году мы провели свой первый настоящий Седер-Песах в доме у Ядвиги и Мордехая. Широкий стол в просторной, ярко освещенной гостиной был накрыт белоснежной, безупречно отглаженной скатертью и торжественно сервирован. Горели свечи в серебряных подсвечниках. Доктор Мордехай, сидя во главе стола, читал Пасхальную Агаду, переводил и объяснял ее содержание нам и другим гостям, таким же «русским» репатриантам. В тот вечер он казался мне щедрым и величественным, как настоящий царь. Угощение, которое приготовила на Седер-Песах Ядвига - традиционно ашкеназийское, обильное и великолепно украшенное - было выше всяческих похвал. Ядвига, несомненно, была душой этого прекрасного дома и этого прекрасного праздника. Когда вечером все гости вместе с хозяевами вышли на улицу, то взглянув на небо, увидели полную луну в тускловатой красно-бурой дымке. Начиналась военная операция в Ливане...
А через три года мы снова получили от семейства Зив приглашение на Седер-Песах. Но на этот раз не к ним, а к их дочери Кене, которая жила со своим мужем и детьми в одном из близлежащих поселков. Никогда прежде мы не были в ее доме и нам там очень понравилось: основательно и в то же самое время уютно – большой рояль в гостиной, пасхальные свечи, старинный комод, отлично написанные маслом портреты родителей, другие не менее «качественные» картины. Повсюду цветы. Угощение, естественно, приготовила Ядвига: «гефильте фиш», какие-то фаршированные куры, бульон с «кнедлах», различные виды мяса, салаты и т.д. и т.п. Кроме всего прочего, Ядвига украсила стол композициями из живых цветов.
- Ах, что за прелесть! – восклицали гости. – Кто же это сделал?
- Я сделала, - отвечала Ядвига.
- Сами? Да нет! Разве такое возможно?
- Возможно…
В тот вечер компания за столом собралась довольно пестрая. Кроме детей и внуков нашей почтенной пары, было еще несколько приглашенных семейств. В большинстве своем опять «русские» репатрианты - подопечные Ядвиги и Мордехая. Не все были между собой знакомы и потому общая беседа сама собою склеиться не могла. Эту беседу создавала, поддерживала, украшала и расцвечивала своим юмором Ядвига. Гости уселись вокруг нее кружком, отзываясь смехом на ее шутки или отвечая на ее вопросы. Мало-помалу мы начали проявлять и собственную активность.
- Скажите, а тогда, при немцах, когда вы жили в гетто, когда вы прятались, вы тоже шутили? - спросила я.
- Конечно! – ответила Ядвига.
- Но как такое может быть?
- Ну, на улице, естественно, мы не шутили и не смеялись. Только, когда оставались одни, когда никто нас не слышал. Мы смеялись над собой, над своим положением. Только этим и спасались. Иначе бы мы погибли...
Разговор зашел о кино. В то время был очень популярен фильм «Жизнь прекрасна»: об итальянских евреях во время Второй мировой войны. Сама я этот фильм тогда еще не видела, но те, кто видел, расхваливали его на все лады. Ядвига слушала без улыбки и наконец, отрицательно качнув головой, произнесла:
- Там неправда!
- Что неправда?
- Там все неправда.
- Ну что вы, Ядзя! Почему неправда?
- Вы знаете, я, вообще, не могу читать о Катастрофе… не читаю эти книги. Не могу смотреть фильмы… Как будто все переживаю заново. Не могу… А этот знаменитый фильм я все-таки решила посмотреть. И знаете, что я вам скажу! То, что там показано - неправда. Так быть не могло!
- Ну почему же? Мне кажется, все выглядит вполне достоверным.
- О нет! После всех тех гееномов[2], через которые мне довелось пройти, я могу вам сказать: из подобных вещей нельзя сделать шутку. Не-воз-мо-жно. Не дано. Вы понимаете?
- Но это же не шутка… это смех сквозь слезы! Когда выходишь из зала, знаете, вот тут - в горле - стоит ком.
- Послушайте меня: когда людей отправляют в газовые камеры… из этого нельзя сделать игру… это невозможно. У меня ведь тоже был маленький братик. Когда началась война, ему было четыре года. Мы прошли через три разных гетто, потом прятались - я вам рассказывала — прятались два с половиной года! Представляете, мы сидели запертые, возле свинарника, выглядывали наружу только через узенькую щелочку. А брат был совсем еще маленький мальчик, совсем маленький, и нам тоже хотелось доставить ему хоть какую-то радость… хоть какую-то радость! А там, на улице, знаете, снег, мальчики играют: бросают снежки, бабу лепят. Братик просит: «Ну, пожалуйста, мне бы хоть одним пальчиком снежок потрогать! Только одним только пальчиком!»… И что вы думаете! – он ведь уже все понимал. Когда он заболел тяжелой скарлатиной... маленький ребенок, высокая температура, - но он знал, что нельзя ни кашлять ни плакать... ни кашлять ни плакать! Когда на День Катастрофы меня приглашают в школы, я рассказываю обо всем этом. Дети внимательно меня слушают. Но самое большое впечатление всегда производит история про Мушку.
- Кто такая Мушка?
- А разве я вам о ней еще не рассказывала?
- Нет, нет. Расскажите!
- Расскажите, Ядвига! Пожалуйста!
- Ну хорошо, слушайте…
В 2009 году Ядвига (Ойхевед) Зив-Либерзон-Кучинска выпустила книгу своих воспоминаний, которую назвала: «Это снова я». В этой книге она рассказала обо всей своей жизни, а я перевела на русский язык лишь первые десять глав - о детстве и юности Ядвиги, о Катастрофе, о том, что произошло с ней и ее близкими в Польше, до их репатриации в Израиль.
В этих главах вы также сможете прочесть историю собачки Мушки...
Наталия Виниковецкая
1999- 2012 гг.
Йохевед Зив
Кто здесь сумасшедший?
- По гетто сломя голову бежит еврей. За ним гонится немецкий офицер. Еврей, едва дыша, добегает до кабинки уборной и запирается изнутри. «Открывай!» - кричит ему немец. Еврей молчит...
Мы сидим вокруг небольшого стола, занимающего середину тесной комнаты. Мы - это наша семья: папа и мама, шестилетний братишка Фишеле, бабушка Кайла из Лодзи и мой возлюбленный Моник. Бабушка сварила на ужин картошку и кашу. Ничего другого у нас нет. Количество тоже весьма скромное, однако по меркам Варшавского гетто, это просто королевское угощение. Мы измучены месяцами голода, страха и смерти, от которых здесь негде скрыться. Но что же делать! - нужно держаться, нужно продолжать жить.
Несколько минут мы едим молча, затем взгляды всех присутствующих обращаются ко мне. Запах вареной капусты и человеческого пота насквозь пропитали тесную каморку, до отказа набитую нашими вещами: кроватями, разным собранным на растопку хламом и скудными запасами еды. Все наше немалое имущество нам пришлось оставить дома, в городке моего детства Скерневиче, откуда в мае 1941 нас заставили переехать в Варшавское гетто.
За считанные месяцы мой братишка Фишеле разительно изменился. Он резко похудел и повзрослел. Но несмотря на постоянный голод, в его глубоких глазах по-прежнему искрится улыбка. Я всматриваюсь в бледное лицо моей мамы. Она у нас - как могучая скала. Ее дух несгибаем.
- Ну, Ядзинька. Еврей не отвечает эсэсовцу, и что же дальше? - подстегивает она меня.
Ободренная ее взглядом и возгласами окружающих, я продолжаю свой рассказ:
- Немец злится и кричит: «Юде, Вермахт!»
Еврей чувствует себя неловко (на идиш «вер» означает «кто», а «махт» - «делает»).
- Вероятно, - думает он, - офицер задает вопрос: «Кто делает?»
После некоторых колебаний еврей отвечает ему громким голосом: «Это я, Янкель... делаю то, что обычно люди делают в уборной...»
Немец кричит ему: «Эс-Эс!» (на идиш - «ешь!»)
Еврей отвечает: «Сам ешь!»
Взрослые горько усмехаются. Личико Фишеле расцветает улыбкой. Рядом со мной на диване сидит мой возлюбленный Моник. Ощущение его близости согревает мне сердце. А снаружи, за стенами дома все сковано холодом смерти.
- Где это видано, чтобы на кладбище рассказывали анекдоты? - ворчит кто-то из присутствующих.
- Но нельзя же все время плакать, - благозвучный тенор моего папы заполняет все пространство комнаты. Его мягкий и в то же время убедительный голос не однажды спасал нам жизнь.
- Здесь люди умирают от голода, страх и ужас царят повсюду, каждый день из гетто уходят эшелоны смерти, нацисты над нами издеваются - а ты смеешься! Это, по-твоему, нормально?
- Я уже перестал понимать, что в этом мире нормально, а что нет, - отвечает папа.
Я внимательно на него смотрю: мой отец - Азриэль Кучински, человек высокой культуры, талантливый предприниматель, приятный собеседник, желанный гость в лучших домах нашего города и близкий друг мэра - до чего же он постарел с тех пор, как нас отправили в гетто! Его лицо осунулось, волосы поседели, душа поникла.
В противовес этой жуткой реальности я хочу заставить всех улыбнуться:
- Геббельс заходит в кафе и заказывает себе кофе. «Не просто кофе,- требует он, - а хороший кофе».
«Да, сударь» - отвечает ему официант и спешит на кухню.
«Минутку, минутку! - кричит ему вслед Геббельс. - Принеси мне кофе в сосуде, которого никогда не касались губы еврея!»
После жестокой внутренней борьбы официант приносит ему кофе в ночном горшке.
Евреи в гетто старались хоть чем-то себя ободрить, хоть как-то облегчить свои страдания. Рассказы о местном городском сумасшедшем были одним из способов обрести подобие утешения, по крайней мере, они вызывали горькую усмешку:
- Сумасшедший нашего гетто в последнее время завел привычку кричать на мертвецов, которых здесь собирают целыми штабелями, оборачивают в газетную бумагу и грузят на телеги. Он кричит: «Эй ты, ложись-ка на бок, дай место другим и перед тем как уезжать, не забудь оставить мне свою продуктовую карточку...»
Рассказывали, будто однажды он подошел к солдату, охранявшему ворота, и потребовал, чтобы тот выпустил его наружу: «Мне срочно нужно на кладбище, у меня там очень важное дело». Придя на кладбище, которое находилось за пределами гетто, он закричал: «Евреи, а ну-ка выходите отсюда! Освобождайте места для немцев!»
- Нет, моя Ядзя, он не сумасшедший, - произносит папа, ласково гладя меня по голове.
Восемь с половиной лет я была в семье единственным ребенком и росла, словно принцесса, как будто внутри защитной капсулы, наполненной любовью. Не было такой вещи, которую мои родители сочли бы для меня слишком дорогой. Я получала все, чего хотела, прежде чем успевала об этом попросить. Мне ни о чем не приходилось мечтать.
- И даже те душевно больные люди, с которыми мы вместе сюда ехали, - продолжает папа, - даже они не настоящие сумасшедшие. Но вот кто действительно безумен - так это немцы. Их безумие ввергнет всех нас в геенну огненную.
Возможно, именно эти минуты теплого человеческого общения в самом сердце ада научили меня целительной силе смеха. Позже я узнала, что уныние ослабляет иммунную систему, поэтому независимо от состояния больного всегда нужно дать ему нечто такое, что может его развеселить. Смех помогает нам оставаться людьми.
Я родилась в Скерневиче, маленьком городке, который находится между Лодзью и Варшавой. Наш городок насчитывал тридцать тысяч жителей, пять тысяч из которых были евреями. Благодаря центральному расположению Скерневича, в нем сходились железнодорожные ветки со всех концов Польши, и не только одной Польши, но также и Европы.
Я принадлежала к шестому поколению, родившемуся в нашем семейном доме. Это был богатый просторный дом в хорошем районе города. В нем было три отдельных входа и 15 квартир. Вместе с нами жили папины родители: дедушка Элиэзер и бабушка Фейга, и кроме того, мы держали постоянную прислугу - горничную и служанку. А незадолго до моего рождения к нам переехала еще и папина сестра, тетя Ханеля. Мой папа был видным общественным деятелем и членом городского экономического совета - честный, прямодушный человек, имевший много друзей, в частности, и среди поляков. Образованный, успешный, великодушный, он щедро делился своей удачей с окружающими. Кроме всего прочего папа на добровольной основе исполнял в нашем городе обязанности общественного казначея.
Моя мама Двора, красивая женщина с сильным независимым характером, занималась активной общественной деятельностью, возглавляла еврейскую организацию «Эзра», была пламенной сионисткой. Она заботилась о молодежи, о кашеровании пищи в городе, о рабочих местах и собирала деньги на приобретение сертификатов для репатриации в Палестину.
В нашем доме царила атмосфера тепла и взаимной любви. Мою бабушку Фейгу (что на идиш означает «птица») дедушка называл не иначе как голубкой, а папа неизменно обращался к маме нежно и ласково: «моя красавица» («майне шейне»).
Из воспоминаний раннего детства самыми яркими для меня остались картины моего утреннего пробуждения. В холодную зимнюю пору я любила, завернувшись в толстое пуховое одеяло, досматривать свои сладкие детские сны. Идти по морозу в детский сад мне совершенно не хотелось.
И вот благозвучный тенор моего папы с милой песенкой на идиш начинал просачиваться в мой сон: «Вставай, поднимайся, ленивица-соня, кукушка уже поднялась...». Тетя Ханеля тоже отличалась исключительной музыкальностью. Она обладала сильным голосом и отзывалась из дальней комнаты: «ку-ку, ку-ку...», а папа и бабушка вторили ей дуэтом из другого конца дома. Так продолжалось до тех пор, пока я, наконец, не вылезала из своей постельки и не выпивала стакан горячего сладкого молока, приготовленного для меня моей мамой.
Мой любимый братик Фишеле родился в 1934 году незадолго до праздника Песах. Должна вам признаться, что поначалу мне было нелегко смириться с потерей привычного статуса единственной принцессы, и я встретила маленького брата с довольно кислой миной. Тот факт, что мама уделяет ему так много внимания, что он постоянно находится возле ее груди, вызывал во мне острое чувство ревности.
Однако увидев малыша, я не смогла устоять перед его очарованием. Он показался мне таким красивым - чудесная маленькая куколка! Я сердилась на маму за то, что она не позволяла мне в свое отсутствие кормить и нянчить братишку. Однажды, улучшив минутку, я сунула ему в ротик кусочек шоколада. Его польская няня, пани Унгер, заметив, что у ребенка изо рта вытекает струйка коричневой жидкости, подняла крик: «Пани Кучинска, срочно вызывайте доктора, с ребенком творится что-то неладное!» Она подхватила малыша на руки, чтобы отнести его к маме, и тут к ее великому удивлению у него изо рта вывалился кусочек шоколада.
Когда волнение немного улеглось, все домашние устремили на меня гневные взоры. Несколько месяцев мне не разрешали приближаться к Фишеле, что вызывало у меня чувство обиды и возмущения. Но когда он немного подрос, между нами возникла большая любовь. Мы были очень сильно привязаны друг к другу, прекрасно ладили и вместе могли играть часами. В 1937 году в нашем доме начался ремонт. Сорвали деревянный пол, чтобы сменить подстилающий слой из песка, и тут перед нашими глазами предстала удивительная картина: маленькие деревянные бочонки с сотнями медных монет, на которых были выгравированы инициалы: «АR» - заглавные буквы имени и фамилии: «Алтер Рабицки».
- Кто это - Алтер Рабицки? - спросила я маму.
- Это твой прадед со стороны бабушки. Он был одним из основателей нашего города и очень богатым человеком. Настолько богатым, что мог чеканить медные монеты с собственным именем. Я часто слышала легенду о том, будто бы он прятал свои деньги в «барлоки» - бочонки для вина или пива. Поэтому в городе нас считали богачами и назвали: «потомками барлоков». Всю свою жизнь я была уверена, что это сказки, но вот теперь они оказались реальностью, которую невозможно было себе вообразить. Но знаешь, моя девочка, вы с Фишеле можете играть этими монетами, потому что в наше время они уже не представляют никакой ценности.
Нам с братишкой очень понравилась новая игра. Мы основали свой маленький банк и играли в куплю-продажу ценных бумаг.
Как резко отличались приходившие мне на память картины прошлого от жалкого вида нищей каморки в гетто! «Насколько же мы далеки от нашего теплого уютного дома, от милой рутины той привычной жизни, - думала я, - всего лишь несколько часов езды, а кажется, будто нас разделяют тысячелетия».
Мы были одной из последних еврейских семей, покинувших Скерневич. Не зная, что принесет нам завтрашний день, мы собрали свои вещи и погрузили их на старенький грузовичок. После того как нацисты закрыли в городе еврейскую больницу, осталось несколько психиатрических больных, которым некуда было деваться. Мы взяли их собой и вместе поехали в направлении Варшавы. Мои страхи перед неведомым будущим поблекли на фоне того страха, который внушали мне своим непредсказуемым поведением наши необычные спутники. Испуганный Фишеле всю дорогу сидел, крепко прижавшись ко мне. Он боялся женщины, по имени Фрива, которая во время одного из своих приступов безумия вылила ему на голову горшок с нечистотами - только лишь за то, что он играл под ее окном. Рассказывали, будто находясь в больнице, она захотела вернуть себе ребенка, которого у нее забрали из-за ее невменяемости, боясь, как бы она не причинила ему вреда. Когда же ей все- таки дали ребенка в руки, она к ужасу всех присутствующих выбросила его из окна.
Однажды, когда моя мама в рамках деятельности одной из многочисленных благотворительных организаций пришла посетить ее на дому, Фрива, не долго думая, отвесила ей пощечину и заявила: «Это для того, чтобы вы поняли, почему меня называют сумасшедшей. Я действительно такая».
Во время нашей поездки, которая длилась около часа, я следила за каждым ее движением. Она сильно исхудала и выглядела очень слабой, казалось, у нее нет шансов выжить. К моей радости, в пути не произошло ничего из ряда вон выходящего.
Тот кошмар, который мы увидели на улицах гетто, мгновенно стер из моего сознания все прежние мысли и страхи. Это выглядело ужаснее, чем все, что я была способна себе вообразить. Смерть смотрела из каждого угла. Запах смерти наполнял воздух. Мы видели горы трупов: частью - обернутых газетами, частью - нагих, полностью открытых взглядам.
«Это то, что ожидает нас всех, - подумала я, - такой будет и наша участь. Скоро мы тоже потеряем человеческий облик».
Но мою маму беспокоило лишь одно: смогу ли я здесь продолжить прерванную войной учебу. Она обратилась с вопросом к некоему созданию, похожему скорее на человеческую тень: «Где здесь можно учиться?» Тень, оказавшаяся женщиной, бросила на маму испуганный взгляд. Ведь учеба в гетто являлась тяжким преступлением. Потом, внимательней приглядевшись к маме, она как будто немного осмелела и ответила: «Существуют комплеты, подпольные школы».
Нам с детства внушали мысль о необходимости и важности образования. Мои папа и мама учились, мой дедушка Элиезер был большим знатоком Торы. В 17 лет он получил степень раввина. Дедушка продолжал учиться всю свою жизнь, просиживая ночи над книгами Гемары, и когда он своим прекрасным голосом читал нараспев ее тексты, это звучало, как музыка. Дедушка любил заниматься вместе со своим хорошим другом, католическим священником (или ксендзом). Ксендз был невысоким, худощавым, очень приятным в общении человеком. Ко мне он относился с огромной симпатией и однажды пообещал привезти мне в подарок из большого города Варшавы какой-то необыкновенный мяч.
У ворот гетто какие-то истощенные люди предлагали свои услуги в качестве рикш. Это было душераздирающее зрелище. Мы погрузили на одного из них свое имущество, не имея представления, куда нам идти.
- Мы не пропадем, - сказала моя мама, - потому что у нас с собой есть еда. Нас найдут. Беспокоиться не о чем.
Так оно и вышло. Через считанные минуты к нам подошла женщина и предложила поселиться у нее - в обмен на продукты.
Вот так мы оказались в маленькой комнатке на улице Тварда в самом центре Варшавского гетто, недалеко от улицы Мила, где жил мой любимый Моник. Он приехал на несколько недель раньше нас, вслед за своей семьей, которая к тому времени уже поселилась в гетто. Мои дедушка, бабушка и тетя Ханеля нашли себе пристанище возле известной тюрьмы Павьяк, тоже достаточно близко. За квартиру мы расплачивались рисом или гречкой, спасая тем самым жизнь нашим хозяевам.
Однажды они спросили: «Откуда у вас столько продуктов?»
Конечно, мы ни за что на свете не выдали бы тех, кто нам помогал. В то время было непросто найти людей, которым можно доверять, кто был способен устоять перед соблазном предательства. Поэтому в ответ мы лишь молча улыбнулись.
Для того чтобы понять, почему польский торговец Симон Ковальчик, рискуя собственной жизнью, спасал нас от голодной смерти, нужно было знать о нашем прошлом: о нашем доме в Скерневиче, о том положении, которое занимал в городе мой отец, об уме и решительности моей мамы. Но тоска по прошлому, по родному дому являлась для Варшавского гетто излишней роскошью. Кого здесь могла заинтересовать наша история? Ведь мы были не единственными, кому пришлось отказаться от своего прошлого.
Избалованный ребенок
Один их субботних вечеров незадолго до начала войны. Мы сидим вокруг праздничного стола и смотрим на румяного солдата, которого папа пригласил к нам в гости. Очевидно, этот парень выпил больше, чем собирался. Настроение у всех приподнятое, мы нарядно одеты, а широкий стол ломится от обильных угощений. Я, как обычно, развлекаю гостей единственным известным мне способом:
- Еврея призвали в Польскую армию, и сразу же начались его несчастья. Солдаты издевались над ним, дразнили Йоной и Мойше, по утрам заставляли готовить для них кофе, и наливали ему воду в ботинки. А что еврей? - Еврей... молчал. Изо дня в день терпел их издевательства, каждое утро в своих мокрых ботинках подавал им кофе, и ни на что не жаловался...
Все окружающие переводят глаза на меня.
- И так продолжалось несколько недель. Солдаты глумились над евреем, а тот в своих мокрых ботинках продолжал подавать им кофе и ни на что не жаловался. Но вот однажды они сказали ему: «Знаешь, Мойше, мы убедились, что ты хороший парень. Ты доказал свою преданность Польской армии. Мы все здесь за равенство и поэтому с сегодняшнего дня прекращаем мочить тебе ботинки». «Большое спасибо, уважаемые господа, - ответил еврей. - Я тоже за равенство, и с сегодняшнего дня прекращаю мочиться вам в кофе».
Оглушительный смех заполняет обширное пространство комнаты. На белоснежной скатерти, на блюдах из дорогого фарфора красуются приготовленные бабушкой деликатесы. В нашем доме соблюдались еврейские обычаи, еврейский календарь и кашрут, но в то же время это был либеральный, открытый дом, в котором высоко ценили культуру, ценили книги. И хотя мой дедушка Элиэзер был раввином, моя бабушка со стороны матери соблюдала традиции еще строже, чем он.
Дедушка всегда возвращался из синагоги с мелодией на устах. Я была уверена, что это какие-то известные произведения, и лишь много лет спустя узнала, что он сам сочинял музыку. А как он пел кидуш! Человек, который хоть однажды слышал его прекрасный голос, никогда в жизни этого не забудет.
Часто к нашим праздничным трапезам присоединялся какой-нибудь бедный студент йешивы, или приезжий, которому негде было встретить субботу, или кто-то из наших многочисленных друзей и знакомых. У моих родителей был широкий круг общения. В основном, этот круг составляли евреи, но были среди их друзей также и поляки. Например, мэр нашего города и главный врач района считались в нашем доме своими людьми.
В Скренчиве было расквартировано три армейских подразделения: офицерская школа, кавалерийский полк, и восемнадцатый пехотный полк Польской армии, в котором проходило службу много еврейских солдат. Командовал этим полком полковник Ковальски, который был известен как «филосемит». Ходили слухи, будто он усыновил ребенка из еврейского приюта.
Однажды, в качестве представителя газеты «Идише Гемайне», мой папа обратился к полковнику с просьбой отпускать на праздники еврейских солдат, пообещав, что наша городская община о них позаботится. На Ковальского это произвело такое сильное впечатление, что с тех пор они с моим папой стали друзьями. Те еврейские солдаты, которые жили недалеко от города, могли проводить праздники со своими семьями, а о тех, кому добраться до дома было сложно, заботилась наша местная община. Мы часто приглашали солдат к себе в дом, давая им возможность насладиться нашим семейным теплом и щедрым искренним гостеприимством.
Во время войны связь полковника с евреями не оборвалась. Он не испугался нацистов и не сбежал в Англию, как большинство польских офицеров. Ковальски вместе со своей семьей переселился в Варшаву и, зарабатывая на хлеб тяжелым физическим трудом, он прятал в своем доме десятки евреев, спасая им жизни.
Много лет спустя, уже в Израиле, когда я работала в институте физиотерапии в Яффо, к нам пришел на процедуры высокий пожилой мужчина. Достав его папку, я прочитала на ней фамилию - Ковальски.
- У вас интересная фамилия, не характерная для еврея. Звучит скорее, как польская, - ласково говорила я ему, занимаясь его больной спиной. - Знаете, у меня ведь тоже подобная фамилия - Кучинска...
К моему великому удивлению он оказался тем самым полковником Ковальским из моего детства.
Мы с ним узнали друг друга. Как много нам с тех пор довелось пережить! Я сумела построить свою жизнь в Израиле, у меня была профессия, дом, положение, а он выглядел беженцем - худым и никому не нужным. Он рассказал мне, что после смерти его супруги одна из спасенных им женщин убедила его поехать с ней в Израиль, но через какое-то время выставила его из маленькой квартирки, полученной ими в Яффо, и поэтому он был вынужден жить в католической церкви.
«Евреи не отплатили ему добром за свои спасенные жизни», - подумала я про себя и в дальнейшем старалась помочь ему всем, чем только могла. Впоследствии он был похоронен на католическом кладбище в Яффо.
- Евреи должны уметь смеяться над своим бедами, - говорит мой папа.
Я воспринимаю это, как поощрение к новой шутке, и пока он разливает вино по сверкающим хрустальным бокалам, начинаю рассказывать следующий анекдот:
- Один еврей служил в кавалерии, но не умел ездить верхом. Как-то раз к нему подходит офицер и говорит: «Солдат! Садись на лошадь!». Смущенный еврей безуспешно пытается взобраться на лошадь, но она все время уворачивается и отходит в сторону, солдаты вокруг хохочут. В конце концов еврею все-таки удается сесть в седло, но только задом наперед - лицом к хвосту.
«Вот глупый еврей! - бурчит офицер. - Два года в кавалерии, и до сих пор не знает как правильно сидеть на лошади!»
После нескольких минут напряженного молчания еврей отвечает: «Господин офицер, откуда вы знаете, с какой стороны у меня лицо?»
Раздается оглушительный смех - смех, который помогает нам справляться с нашей скрытой болью. Ведь все мы отлично сознаем, что сколько бы евреи ни сделали для Польши, все равно мы останемся здесь неполноценными гражданами, отверженными и презираемыми, предметом постоянных насмешек.
На исходе субботы в нашем доме всегда совершали церемонию «авдалы»[3]. Меня, малышку, ставили на большой стул. Дедушка брал в руки серебряный сосуд в форме граната, наполненный благовониями, и передавал его бабушке. По всему дому распространялся прекрасный сильный аромат. Дедушка отпивал вино из бокала и наливал бабушке. Меня завораживал свет, касавшийся его лица, и вообще вся торжественная атмосфера этой церемонии. «Я тоже хочу попробовать вина!» - просила я. «Детям нельзя», - отвечала мама ласковым голосом, а бабушка добавляла с улыбкой: «Тем более таким красивым девочкам, как ты. Ты ведь не хочешь, чтобы у тебя выросла борода?»
От этих слов мое любопытство разгоралось еще сильнее, и однажды, улучшив минутку, я все-таки слизнула капельку вина. Совершив это преступление, охваченная паническим страхом, я со всех ног помчалась к большому зеркалу в родительской спальне.
Я так долго и напряженно изучала свое лицо, что на спине у меня выступил холодный пот. Как я объясню маме, почему у меня вдруг появилась борода? Что скажут мои школьные подружки?
Дедушка остановился на пороге и заглянул в комнату.
- С тобой все в порядке, моя милая?
- Конечно, - прошептала я, но при этом в горле у меня стояли слезы. Я знала, что если он задаст мне еще хоть один вопрос, то они хлынут у меня из глаз.
Дедушка хорошо знал человеческую душу, и поэтому он осторожно спросил:
- У тебя что-то болит?
В ответ я долго отрицательно качала головой. Однако, не выдержав его испытующего взгляда, разревелась.
- Дедушка! Я жду, когда у меня начнет расти борода... Я не пойду в школу, я останусь дома, потому что все ребята будут надо мной смеяться!
- О чем ты говоришь? - улыбнулся он широкой улыбкой.
- Я попробовала вина, хоть бабушка и говорила мне, что нельзя...
Дедушка привлек меня к себе.
- Бабушка пошутила. Действительно, детям вредно пить вино, но бороды растут только у дедушек, а у детей не растут.
Увидев, что меня это не успокоило, он добавил: «А кроме того, ты же сама видела, что бабушка тоже пьет вино, но бороды у нее нет. Правильно? Борода есть только у дедушки».
Мой дед был человеком огромной веры, и вообще, исключительной личностью. Все называли его реб Лейзер. И только два человека обращались к нему иначе: его близкий друг ксендз, называвший его Аврам-Лейзер, и еще один его друг, пан Биндер, поляк из богатой аристократической семьи. Его супруга, пани Биндерова, тоже была необыкновенной женщиной, известной во всем городе акушеркой. Она принимала меня и моего брата и много помогала моей маме в после родов. У себя в доме она соблюдала кашрут, потому что считала кашерную пищу более вкусной.
На дощатом полу возле своей широкой, мягкой и удобной кровати мой дедушка расстелил коврик и спал на нем - специально для того, чтобы создать себе неудобства. «Ведь не всем людям выпала такая счастливая судьба. Я должен чувствовать себя так же, как они», - объяснял он.
Но его собственная жизнь тоже не всегда была легкой. Еще в юности дедушка был известен своими выдающимися успехами в изучении Торы, и когда он занимался в йешиве Котнера, один из местных богачей предложил ему в жены свою дочь. Дедушке было тогда 17 лет. Богач показал ему одну из трех своих дочерей - юную красавицу, и дедушка ответил согласием. Но в первую брачную ночь он обнаружил, что его жена - калека, и потребовал расторжения брака.
- Не гнушайся ею, - ответил богач, - сначала исполни заповедь: «Плодитесь и размножайтесь», а потом мы тебя отпустим на свободу, еще и денег дадим в придачу.
Дедушка провел со своей женой-калекой всего лишь одну неделю. От этого брака родился мальчик, которому дали имя Мелех Кучински, и все последующие годы он жил со своей матерью. А праздники неизменно проводил с отцом, - даже после того, как дедушка женился на моей бабушке и родились мой папа и тетя Ханеля. Отношения отца со старшим сыном всегда оставались добрыми, и даже его мать нередко приезжала, чтобы посоветоваться с дедушкой.
И вот однажды она написала ему, что собирается вместе с Мелехом эмигрировать в Америку. Мальчику к тому времени исполнилось 15 лет. Дедушка их благословил. В Америке они очень преуспели. Мелех открыл в Детройте конфекционный бизнес, приносивший ему немалые доходы. На каждом костюме, который продавался в его магазине, висела бирка с надписью «Качин» - сокращенный вариант непроизносимой для американцев фамилии Кучински. Пока его мать была жива, они поддерживали с нами постоянную переписку.
Дедушка очень любил мою бабушку - красивую, педантичную женщину. Он нежно о ней заботился и постоянно оказывал ей разные мелкие услуги.
Помню, у бабушки были черные лакированные туфли-лодочки со специальными колодками, которые она вкладывала в них для сохранения формы. Как-то раз в субботу дедушка и бабушка взяли меня с собой на прогулку по широкому городскому бульвару. Бабушка слегка прихрамывала и то и дело опиралась на дедушку.
- Майне шейне (моя красавица), что с тобой случилось? - озабоченно спросил он.
- Ничего страшного. Вероятно, мозоль, - ответила бабушка и взяла его под руку.
Ближе к вечеру, когда мы вернулись домой, бабушка, вставляя колодки в свои «лодочки», вдруг обнаружила на каждой из них по дыре, вырезанной бритвенным лезвием.
- Что ты наделал, Лейзер? Что ты наделал! - закричала она.
- Теперь тебе будет удобно, туфель не будет давить на твой мозоль, - ответил дедушка. - А на другом туфле я прорезал дыру для симметрии. Люди подумают, что если так ходит пани Кучинска, значит, это последняя парижская мода, и станут тебе подражать.
- Лейзер, Лейзер! - вздохнула бабушка и обняла его.
В нашем классе было две Ядвиги, две задушевные подружки. Семья Ядзи Вейв держала продуктовую лавку.
История, которую я хочу здесь рассказать, произошла незадолго до праздника Шавуот, дождливой и слякотной польской весной. Мама Ядзи взяла нас обеих в пекарню, чтобы наглядно продемонстрировать процесс изготовления праздничного творожного пирога. С огромным интересом мы наблюдали, как своими ловкими сильными руками она смешивает ингредиенты, месит тесто, чем-то его посыпает, пробует на вкус, что-то добавляет, выкладывает в специальную форму и сажает в печь.
Через несколько минут чудесный запах сдобы заполнил всю пекарню. После этого Ядзина мама взяла свою дочку за руку и направилась к выходу. «Мне срочно нужно к мяснику, пока у него еще открыто, - обратилась она ко мне. - Ты сможешь принести ко мне в лавку готовый пирог?»
Воспитание, полученное мной в семье, не позволяло ответить отказом, и я осталась ждать окончания выпечки.
Вынутый из печи пирог выглядел необыкновенно пышным, сдобным и аппетитным! Пекарь помог мне взять горячую форму, предварительно подложив под нее два кухонных полотенца, чтобы я не обожгла себе руки. После чего я отправилась в путь - десять минут по немощеной дорожке, через вязкую грязь. Прохожие удивлялись, глядя на маленькую девочку, которая тащит ношу, размером большую, чем она сама. Мне было тогда около семи лет, но ростом я была ниже своих сверстников. Форма заслоняла мне дорогу, я не видела, куда ступаю, и в результате поскользнулась. Тяжелый груз вывалился у меня из рук и упал на землю. Я чувствовала себя бесконечно несчастной. Собрав обломки пирога вместе с налипшей на них грязью, я бросила все обратно в форму и, дрожа от страха, снова пустилась в путь. Добравшись до места, я быстро поставила свою ношу на прилавок и бросилась к выходу, спеша покинуть лавку прежде, чем обнаружится происшедшая катастрофа.
- Вот умница! Хорошая девочка! Спасибо тебе большое, иди сюда, я дам тебе конфетку, - позвала меня пани Вейв, но я уже со всех ног неслась домой.
- Что с тобой, моя лапонька? - спросила тетя Ханеля. - Тебя кто-то обидел?
Она любила меня, как родную дочь. К тому времени ближайшие соседи уже успели доложить ей о случившемся.
- Погодите, - добавили соседи, - скоро эта пани сама явится к вам и устроит большой скандал.
- Пусть только попробует! Получит от меня вдвойне! - пообещала моя тетя не в меру активным доброжелателям. - Где это видано, чтобы маленькому ребенку поручали таскать такие тяжести! Что она себе думала?
Сдавленным голосом я рассказала тете Ханеле о своей беде. Она погладила меня по головке:
- Не беспокойся, моя красавица, с этой проблемой мы быстро разберемся. Пойди умойся. Все будет в порядке.
- Вы знаете, что наделала ваша Ядзя! - истошные вопли пани Вейв разносились по всему кварталу. - Она испортила мне праздник!
- А в чем, собственно, дело? Что она натворила? - спросила тетя Ханеля, разыгрывая полную неосведомленность.
С пылающими щеками и пересохшим горлом пани Вейв изложила ей всю волнующую историю с начала и до конца.
- Как?! Вы велели маленькой девочке тащить такой тяжелый груз? Да что вы при этом думали? Почему вы сами не отнесли свой пирог домой? Или не поручили своей Ядзе? Такая работа не для ребенка! Это могло повредить ее позвоночнику! Как вам не стыдно являться сюда с подобными жалобами?
Пани Вейв потеряла дар речи.
- Пойдите и испеките себе новый пирог, а я желаю - и вам и нам - веселых праздников! - сказала Ханеля с улыбкой и закрыла за ней дверь.
***
Мы с Фишеле, как полагается мальчикам и девочкам нашего круга, были хорошими воспитанными детьми, однако при этом достаточно избалованными и шаловливыми.
Одно из моих ранних воспоминаний. Мне три года, я сосредоточенно шагаю между высокими снежными сугробами, неся в руках плетеный стульчик.
Сионистские деятели нашего города решили открыть у нас детский сад с преподаванием на иврите. В качестве воспитательницы пригласили выпускницу специализированных курсов из Вильно. Моя мама участвовала как в финансировании этого предприятия, так и в сборе средств на его организацию. И хотя садик был платным, записать в него своих детей смогли далеко не все желающие, потому что в нем было всего лишь 30 мест. И вот наступил день торжественного открытия. Естественно, мою маму пригласили на эту церемонию и она взяла меня с собой. На улице стояла зима, день выдался особенно морозным, поэтому мама надела на меня самые красивые из моих теплых вещей - меховую шубку и сапожки. В нашем городе обычно бывало холоднее, чем в Варшаве и Лодзи, вероятно, из-за преобладания северных ветров.
Церемония получилась впечатляющей, в помещении было тесно от счастливых, смеющихся детей. Бат-Шева - так звали воспитательницу - улыбалась сияющей улыбкой, пела и играла с ними на иврите, атмосфера в садике была замечательная.
- Я хочу здесь остаться! - сказала я маме капризным тоном. - Дома мне скучно!
- Ты не можешь здесь остаться, моя милая, - ответила мама и многозначительно посмотрела на воспитательницу.
Та подошла ко мне и объяснила, что садик переполнен, что в нем просто нет больше мест. Игры и занятия проходили в двух небольших комнатах. «Ты видишь, - терпеливо объясняла мне воспитательница, - тут нет места для еще одного ребенка. Может быть, в следующем году...»
Я была разочарована. В продолжение всей праздничной церемонии я стояла рядом с мамой, сгорая от нетерпения. Сионисты из Варшавы и Вильно, приехавшие нас поздравить, выступали с речами, которые казались мне бесконечными. Церемония явно затягивалась. А меня так манили игрушки в этом садике, так завораживали игры и песни, что я решила любой ценой сюда вернуться. Воспользовавшись моментом, когда моя мама была чем-то занята, я отпустила ее руку и помчалась домой. Меня скрывали снежные сугробы, мои щеки горели от мороза и возбуждения, я бежала, не останавливаясь.
Через считанные минуты мама обнаружила мое отсутствие. Радость праздника обратилась в тревогу. Друзья и соседи в паническом состоянии бросились меня искать. К поискам подключилась полиция, но все было напрасно: я как будто сквозь землю провалилась. Даже не могу себе представить, о чем думали в эти страшные минуты мои родители.
После полудня я вернулась домой, сияя о счастья.
- Где ты была? - воскликнула мама и, заключив меня в свои объятия, с облегчением вздохнула.
- Куда ты пропала? Тебе кто-то что-то сделал? - спрашивал папа, пытаясь скрыть свою тревогу.
- Я была в садике, - ответила я без колебаний. - Играла, пела, училась. Завтра пойду туда опять.
Под их изумленными взглядами я продолжила свой рассказ:
- Воспитательница сказала, что в садике для меня нет места. Поэтому я пошла домой, взяла свое креслице и принесла его в садик. «Я принесла себе место», - сказала я воспитательнице, и она разрешила мне остаться.
Через несколько десятков лет на одной из встреч нашего городского землячества незнакомая мне с виду женщина представилась следующим образом: «Я работала в Скерневиче воспитательницей».
- Меня зовут Ядвига, - отозвалась я, - а мою воспитательницу звали Бат-Шева.
Мы бросились друг дружке в объятия.
- Так ты та самая девочка? Все годы, что я работала с детьми, я рассказывала им про маленькую девочку, которая принесла себе место.
Через год после описанных событий я начала посещать садик в качестве обычной воспитанницы, я очень любила игры и представления, песни и сказки.
Обычно воспитательница ставила посередине комнаты таз, в котором мы, дети, вернувшись со двора, отмывали грязь от своих рук и лиц. Затем, уже чистые, усаживались на скамейке у стены и меняли обувь. Однажды я решила перепрыгнуть через этот таз, и ко мне тут же присоединились мои товарищи. По прошествии нескольких минут мы все уже были по грудь мокрыми. Это происходило зимой, в садике хорошо топили, но сменной одежды ни у кого не было. Не видя другого выхода, воспитательница завернула нас в теплые одеяла и вызвала мою маму. Та быстро приехала на запряженных лошадьми санях и привезла сухую одежду. Она обняла меня и прижала к себе с любовью и нежностью.
Мой братик тоже рос шалуном. Однажды ему пришла в голову мысль сделать себе скрипку.
- Из чего делают скрипки? - спросил он дедушку.
Дедушка, который всегда нам все терпеливо и подробно объяснял, ответил ему:
- Ингеле (мальчик) мой, сначала нужно сделать смычок.
- А из чего делают смычки? - настаивал Фишеле, который был умным любознательным ребенком.
- Из конского волоса.
Несколько дней Фишеле ходил сам не свой, с нетерпением ожидая базарного дня. И как только этот день наступил, он выскочил из дому, побежал на базарную площадь и, ухватив за хвост одну из крестьянских лошадей, принялся выдергивать из него волосы. Лошадь взвилась от боли, начала брыкаться и кидаться во все стороны. Прилавки со сливочным маслом, творогом, яйцами, фруктами и овощами повалились на землю, товар рассыпался. Началась всеобщая паника.
- Кто этот мальчик? Что он сделал с лошадью?
- Ах ты проказник! Из-за тебя пропал весь мой товар!
Крестьяне погнались за Фишеле, а он бросился со всех ног домой и, затаив дыхание, спрятался под столом. Убиравший в нашем доме поляк был чрезвычайно нам предан, и не даром: он занимал у нас две комнаты и получал приличное жалование. Успокоив испуганного ребенка, он вышел на улицу к разгневанным крестьянам и грозно крикнул: «А-ну уходите отсюда! Я своего молодого хозяина никому и пальцем не дам тронуть!»
Один день следовал за другим, и это были мирные, спокойные дни. Никто тогда и вообразить себе не мог, что ожидает нас в недалеком будущем, и какие силы, способности или человеческие качества послужат впоследствии к спасению нашей жизни.
В Лодзи у нас была многочисленная и очень богатая родня. У папиной бабушки там жили братья и сестры, и у папиной мамы тоже. Мой дядя Моше был очень богатым и в то же время чрезвычайно скупым человеком. Я всегда радовалась, когда он приезжал к нам в гости, но еще больше я радовалась его отъезду, потому что он всегда дарил мне на прощание небольшую сумму денег, которая в моих глазах выглядела целым состоянием. Однажды, не успел он войти в дом, как я спросила: «Дядя Моше, а когда ты уедешь?» Он обиделся и выговорил моим родителям за то, что они плохо нас воспитывают, что мы с братом - грубые, избалованные дети. Папа и мама предпочли смолчать, но дедушка ответил: «Послушай, Моше, если ты сразу же по приезде будешь ей что-нибудь дарить, она не станет с таким нетерпением ожидать твоего отъезда». На что дядя сердито возразил: «Я не намерен из-за детских капризов изменять своим правилам».
В то время моей заветной мечтой были домашние качели, которые крепились к раме двери, и дедушка попросил тетю Ханелю купить такие качели и сказать, будто их прислал мне в подарок дядя Моше. Естественно, я очень обрадовалась, и когда он приехал к нам в следующий раз, бросилась к нему на шею с благодарностями за чудесный подарок, который он мне прислал.
- Я ничего тебе не посылал, - холодно ответил дядя. И снова выговорил дедушке за мое неправильное воспитание: «Мало того, что вы ее балуете, так вы еще к тому же говорите ей неправду!»
Но не подумайте, будто мы не имели понятия о границах дозволенного или о моральных ценностях. В нашем доме строго соблюдались традиции и четкие правила, относительно того, как следует себя вести, а как не следует, что достойно уважения, а что нет.
Вот основное правило, которого мы придерживались: «Никогда не отзываться плохо ни об одном человеке, ни о ком плохо не думать и не сплетничать. В каждом человеке есть нечто хорошее, и нужно стараться это хорошее найти».
Однажды дедушка обнаружил, что я стою перед зеркалом с высунутым языком и напряженно всматриваюсь в свое отражение.
- Милая моя, - спросил он, - что случилось на этот раз?
- Ты же сказал, что если я о ком-нибудь плохо подумаю, то у меня распухнет язык. А я поссорилась с подружкой, - ответила я, рыдая, но увидев улыбку на его лице, быстро успокоилась.
К образованию в нашей семье относились, как к высшей ценности. В первый класс я пошла на год раньше своих сверстников, потому что была способным, развитым ребенком. Я начала учиться в еврейской школе «Тарбут» у двух замечательных педагогов - Жименко и Каане, окончивших педагогическое училище в Вильно. Моя учеба в этой школе продолжалась три года, пока ее не закрыли из-за финансовых проблем.
Моя мама, принимавшая в нашей семье все важные решения вместо папы, слишком занятого своими делами, - записала меня в общеобразовательную польскую школу, которая находилась недалеко от нашего дома. При этом я еще четыре раза в неделю посещала уроки иврита в одном из кружков организованной мамой сети.
В школе у меня появились новые друзья. Особенно крепко я подружилась со своей соседкой по парте Галой. По ее одежде было видно, что экономическое положение в их семье не из легких. Отец работал на фанерной фабрике и получал мизерную зарплату. Гала приносила в школу бутерброды из самого дешевого хлеба, намазанные прогорклым маслом. Она постоянно ходила голодной. А мои бутерброды всегда были полны всего самого вкусного, и масло на них было свежайшим.
Когда я откусывала от своего бутерброда и видела, как у нее при этом открывается рот, я говорила ей: «Послушай, твой бутерброд выглядит таким аппетитным! А твой хлеб так вкусно пахнет! Давай меняться!» Естественно, она с радостью соглашалась и проглатывала мой бутерброд в мгновение ока. А я не могла есть ее бутербродов и потихоньку клала их в птичью кормушку на заднем дворе школы.
Многие из моих одноклассников жили в нужде, и моя мама предложила, чтобы дети из благополучных семей приносили в школу по два бутерброда и делились с товарищами. Однажды я попросила еще и третий бутерброд, объяснив, что моя подружка предпочитает мои завтраки тем, которые ее мама кладет ей в школьную сумку. Я приносила Гале свежие булочки и радовалась, видя, какое она получает от них удовольствие.
В польской школе меня тоже считали очень способной ученицей. А однажды - это было еще в начальных классах - я удостоилась наивысшего отличия. Наш город готовился к приезду главы правительства, Юзефа Пилсудского, и для выступления на праздничной церемонии из всех учащихся нашего города выбрали меня. Мне поручили декламировать стихи знаменитой польской поэтессы - Марии Конопницкой. Я отказалась читать это стихотворение так, как хотела моя учительница. «Я буду выступать перед публикой, как я сама это понимаю», - заупрямилась я. В свои шесть лет я уже была в душе актрисой. Разумеется, я тогда и не догадывалась о том, что мой дар перевоплощения в будущем поможет мне выжить.
В балетной пачке, украшенной птичьими перьями, я громко и с выражением прочитала стихотворение о птице, сидящей в золотой клетке.
«О чем ты грустишь? - спрашивают птицу. - Ведь у тебя все есть: пища, вода и богатство».
Прижав руки к туловищу и печально склонив голову, я произнесла трагическим тоном:
«Вам не понять тоски
Плененной птицы,
Я одинока, нет родной души,
Чтоб перед ней излиться,
И рассказать
Про все мои невзгоды.
О, лучше б у меня забрали жизнь,
Но не свободу!»
Через несколько секунд, сложив руки на груди, я под гром аплодисментов кланялась публике.
На Пилсудского моя декламация произвела настолько сильное впечатление, что он поднял меня на руки и расцеловал. На следующий день к радости и гордости всех горожан в местной газете появилась наша великолепная фотография.
В двенадцать лет я окончила народную школу и перешла в среднюю. Туда не слишком охотно принимали еврейских детей, но поскольку мой папа был известным и уважаемым в городе человеком, меня согласились зачислить при условии сдачи вступительного экзамена. Экзамен оказался трудным, но я успешно его выдержала.
В сентябре 1939 года[4] началась война и вместе с ней - гонения на евреев. Моя мечта о школе стала неосуществимой, но тем не менее я не бросила учебу. Один из наших школьных преподавателей, профессор Скжичак занимался со мной дома, пока это еще было возможным - даже после того, как нас заперли в гетто. Я любила учебу и продолжала учиться, невзирая на то, что это стало представлять смертельную опасность.
Победители на час
Папа разлил по бокалам вино и обнял мою маму. Его глаза светятся гордостью. На столе сверкает хрусталь, красуются шелковые салфетки - все это говорит о том, что изысканные блюда, поданные в этот вечер моей мамой, предназначены для почетных гостей.
С противоположной стены на меня пронзительным взглядом смотрит красавица-цыганка с гадальными картами в руках. Картина, написанная маслом, изображает ее в натуральную величину и настолько достоверно, что кажется, будто цыганка готова сию минуту пуститься в пляс. Я чувствую себя на вершине блаженства: ведь несмотря на позднее время, мама и папа разрешили мне остаться за столом с их гостями.
Мои родители принадлежали к элите Скерневича. Папа получил от польского правительства лицензию на лотерейный бизнес, что свидетельствовало том особом положении, которое он занимал в нашем городе. Ведь только человек, обладавший значительным капиталом и безупречной репутацией, мог получить подобное право. Для продажи лотерейных билетов папа нанимал субподрядчиков-поляков.
У родителей были теплые отношения с многими поляками, и все они любили бывать у нас в доме. Среди самых близких друзей нашей семьи были супруги Жужински, которых мы принимали у себя, как родных. Муж служил в Польской армии в чине капитана, военная служба давала ему устойчивое положение, высокое жалование, комфортабельную квартиру, и когда он проезжал по улицам верхом на своей лошади, то казалось, будто весь город находится в его власти. О его темноволосой супруге говорили, что она красива, как еврейка. Их чудесный сынок Янушек был моим ровесником. А поскольку я была хорошей воспитанной девочкой, его мама хотела, чтобы он со мной дружил, и часто присылала его к нам в сопровождении ординарца своего мужа. Зимой, не спросив разрешения родителей, мы убегали с ним в парк кататься на санках.
Родители не разрешали мне одной гулять в парке, потому что в то время на улицах нашего города уже начал проявляться антисемитизм, ненависть к евреям приобретала легитимность, ее декларировали открыто. Но когда рядом со мной был Янушек, я ничего не боялась. В те веселые беззаботные дни он учил меня кататься по льду, и я была совершенно счастлива.
Мы понимали, что впереди нас ожидают тяжелые времена, но наше крепкое семейное единство, юмор и смех помогали нам справляться с ситуацией.
Папа поддерживал деловые связи с местным банком, которым управлял пан Олчаковски. Иногда папа даже занимал ему деньги, но тайно, чтобы не повредить репутации банка и не разрушить имидж его надежности. Однажды папа пришел в банк, чтобы снять со своего счета небольшую сумму. Кассир, привыкший работать с крупными вкладами, выдал ему в десять раз больше.
- Вы ошиблись, - вежливо обратился к нему папа.
Но прежде чем он успел объяснить кассиру, о какой ошибке идет речь, тот закрыл свое окошко и очень громко, чтобы слышали все присутствующие, ответил:
- Эти евреи всегда создают проблемы!
Папа вернулся домой с тяжелым сердцем и рассказал обо всем дедушке.
- Да, недобрые ветры дуют сейчас в Польше, - согласились отец и сын. - Евреи стали козлами отпущения для всех партий.
Смерть Юзефа Пилсудского в 1935 году стала поворотным пунктом, определившим негативную перемену в политике польских властей по отношению к еврейскому населению, что повергло всех нас в состояние ступора.
Я вспоминала доброго «дядю», который обнимал и целовал меня на торжественной церемонии в школе. Мои родители тяжело переживали смерть политического лидера, который давал польским евреям ощущение безопасности и принадлежности к стране. Он твердо противостоял силам антисемитизма, поднимавшим голову вследствие социальных и экономических кризисов, сотрясавших Польшу между двумя мировыми войнами. Мои родители и их друзья уважали Пилсудского также и за его отношение к нацистскому режиму, за то, что в 1932 году он призывал Францию бороться с Гитлером. Однако реальность нанесла им тяжелый удар - когда в 1934 году Польша подписала с Германией договор о ненападении. Через считанные годы всем стало ясно, что этот договор не стоил даже той бумаги, на которой он был написан.
Слухи об отчаянном положении евреев в Германии стали постоянной темой разговоров между взрослыми. При том, что и у нас в Польше насилие по отношению к евреям тоже превращалось в обычное явление. Националистически настроенная безработная молодежь и политические лидеры, любой ценой искавшие себе сторонников, во всех бедах обвиняли евреев. С евреями не только расправлялись физически, их также пытались лишить заработка, разрушали и грабили еврейские предприятия. Молодые, горящие ненавистью поляки, вывешивали на еврейских магазинах огромные лозунги-призывы: «Не покупайте у евреев!», на многих магазинах стали появляться вывески с короткой надписью: «Наш». Эта надпись свидетельствовала об их принадлежности «истинным» полякам.
Местная полиция демонстрировала полную беспомощность и не спешила разбираться с жалобами пострадавших еврейских граждан.
- Вы помните, как несколько лет назад я уговаривала всех вас репатриироваться в Эрец-Исраэль (страну Израиля)? - восклицала мама со сверкающим взглядом.
- Сейчас я сожалею о том, что помешал вам это сделать, - признался дедушка. - Но мне так хотелось, чтобы мои дети и внуки были рядом со мной! Тем более что в 1931 году Палестина представлялась далекой и опасной пустыней.
- Да. Но что же мне сейчас делать с этими деньгами? - спросил папа, возвращая беседу в реальное время и место.
- Ты должен срочно пойти к управляющему банком и до конца рабочего дня отдать ему эти деньги, чтобы не играть на руку клеветникам, утверждающим, будто все евреи - воры.
Папа отправился домой к управляющему Олчаковскому, изложил ему в подробностях всю историю и сказал: «Прежде всего, возьмите назад эти деньги... Но как поступить с кассиром?»
Оба смотрели друг другу в глаза, проигрывая в уме различные варианты.
- Знаете, что, - предложил, в конце концов, папа. - Скажите кассиру, чтобы он подвел итог сегодняшнего дня, и посмотрим, обнаружит ли он свою ошибку.
- Положитесь на меня, - ответил Олчаковски. - Он получит хороший урок и при этом никогда не узнает о нашем разговоре. Спасибо вам за вашу честность. Вы хороший человек и настоящий друг.
Наутро управляющий банком потребовал, чтобы кассир еще раз подвел итог вчерашнего дня.
Тот сделал новый расчет, но не сумел обнаружить недостачи в несколько тысяч злотых.
- Подсчитайте снова, - потребовал управляющий, но кассир настаивал на том, что у него, как всегда, все в полном порядке.
- Вчера, работая с паном Кучинским, вы допустили ошибку, - спокойно сказал управляющий. - Вы выдали ему намного больше денег, чем следовало.
- Нет, я выдал ему ровно столько, сколько было нужно. Я подсчитал кассу, и у меня все сошлось. Пан Олчаковски, вы же знаете этих евреев: они всегда создают проблемы.
- Я еще раз вас спрашиваю: вы уверены, что ваша касса в полном порядке?
Опасаясь потерять свое место, кассир утвердительно кивнул.
- Так вот она - эта недостача! - управляющий с презрением швырнул на стол пачку банкнот. - Вы выдали в десять раз больше. А пан Кучински, как честный и порядочный человек, вернул мне все деньги.
Этот кассир был известной в городе личностью, главой правой антисемитской партии, идеология которой строилась на ненависти к евреям. Кроме того, он являлся также редактором газеты «Три Гроша», распространявшей в городе их ядовитую пропаганду.
- Итак, слушайте меня внимательно, - продолжил Олчаковски. - Я возвращу эту сумму в кассу и не уволю вас с работы лишь при одном-единственном условии: вы публично извинитесь на страницах своей газеты перед паном Кучинским, а также перед всеми остальными евреями.
Кассир только сглотнул слюну, и назавтра среди провокационных статей о разрушительной роли евреев в мировой экономике, об их вине в царящем в стране экономическом и социальном кризисе, о том, как они урезают зарплаты несчастным полякам и т. д. и т. п., - крошечными буквами было опубликовано извинение. Помню, как мой папа и пан Олчаковски выбросили этот злобный листок в мусорную корзинку и, неспешно потягивая виски, вернулись к прерванной беседе. А меня отправили спать.
Мы верили в здоровые, разумные силы польской улицы. Ведь в течение долгих столетий евреи являлись важной частью польской экономики и общества. Мы не могли себе представить, насколько резко изменится к худшему наше положение за несколько ближайших лет, а надвигающиеся кошмары гитлеризма представлялись нам страшным сном, от которого мы проснемся утром.
Весной 1937 года пан Симон Ковальчик открыл на главной улице нашего города, рядом с костелом большую продуктовую лавку. На вывеске он написал слово «Наша», надеясь таким образом увеличить свои доходы.
Через несколько дней у него появились конкуренты: на противоположной стороне открылся огромный кооперативный магазин, с кичливой вывеской: «Наш, приходите к нашим, все - для наших, не покупайте у евреев». Хозяева магазина поддерживали правую националистическую партию. Магазин привлекал покупателей исключительно низкими ценами, и польские крестьяне, готовые ради выгодной сделки преодолеть немалое расстояние, стали покупать товары в новом магазине. Ковальчик находился на грани банкротства.
Будучи уверенным, что банк не согласится предоставить ему ссуду, он пришел к моему папе и попросил у него в долг три тысячи злотых, что по тем временам являлось огромной суммой. Дело было в пятницу. Папа обратился за советом к маме, которую за ее блестящий острый ум называли «адвокатом».
- Вы получите ссуду, о которой просите, но не сегодня. Поговорим в воскресенье, - сказала она Ковальчику и поспешила на железнодорожную станцию, чтобы успеть на последний экспресс, прибывающий Лодзь до наступления субботы.
В Лодзи она встретилась со своим братом Моше, обладателем огромного движимого и недвижимого имущества и, в том числе, корабля, стоявшего на якоре в порту Гдыня. На этом корабле он доставлял в Польшу импортные товары.
- Все ли в порядке дома? Все ли здоровы? Что привело тебя к нам за минуту до наступления субботы? - спрашивали ее наперебой родственники.
После обмена любезностями, легкого угощения и отчета об успехах детей мама перешла к делу:
- Мы должны дать урок этим наглым националистам. Нельзя допустить, чтобы их брань и призывы к насилию оставались единственным голосом, который слышен в нашем городе. Нужно ударить их по самому больному месту - по карману... Короче, есть один парень, который попал в беду, мы должны ему помочь.
Маме удалось привлечь внимание дяди Моше, и она продолжила свою вдохновенную речь:
- Этот парень попросил у меня в долг три тысячи злотых. Вместо этого я хочу купить у тебя на эту сумму товаров по их себестоимости.
- Знаешь, сколько ты на этом заработаешь? - дядя Моще наморщил лоб и принялся бормотать какие-то числа, подсчитывая в уме возможную прибыль.
- Я ничего на этом не заработаю, заработает Ковальчик: потому что весь этот товар я отдам ему. Таким образом он сможет торговать по ценам, ниже рыночных, и задавит своих конкурентов.
- Хорошо. Ты меня убедила. На исходе субботы ты вернешься домой и скажешь своему приятелю, чтобы он готовил место у себя в кладовых. Учти, ему понадобится много места. Пусть готовит также подвалы для картошки и яблок, потому что никто из вас - ни ты ни он - не можете себе представить, о каком количестве идет речь.
И товар начал прибывать. Повозки и контейнеры, бочки и ящики, полные всякого добра - как будто из неисчерпаемого источника. Ковальчик стоял и смотрел на это, переполненный благодарностью и восторгом. Он не умел ни читать ни писать, и все расчеты производил в уме. Несмотря на все свои усилия, он был не в состоянии понять, каким образом на три тысячи злотых можно было приобрести такое количество товара.
- Пани Кучинска, откуда это все взялось?
Мама ответила с улыбкой:
- Я же говорила вам, что вы можете на меня положиться. А теперь слушайте внимательно - торгуйте по ценам ваших конкурентов. Вы на этом заработаете, а они обанкротятся.
Так и случилось.
Конкуренты-антисемиты не могли понять, каким образом Ковальчик может продавать свой товар по столь низким ценам, и к радости моей мамы, вскоре обанкротились. А у Ковальчика дела пошли в гору, он стал зарабатывать столько денег, что просто не знал, куда их девать.
Мама посоветовала ему скупать золото. У нас был дядя ювелир, который жил на центральной площади. Ковальчик начал приобретать у него золотые рубли и по папиному совету закапывать в разных местах. Он так разбогател, что и сам точно не знал, сколько у него денег.
Война застала Ковальчика с большими запасами различных товаров, а во время войны он разбогател еще больше. Со всех концов страны к нему съезжались люди, чтобы купить у него кофе и чай.
Наверное, в именно те дни и был заключен союз между ним и моими родителями.
В сентябре 1939 года нацистская армия, прорвав границы Польши, стремительно двинулась на восток. Через несколько дней немцы уже были в нашем городе. В первый же день немецкие солдаты, распираемые гордостью от одержанной ими победы, грубо и требовательно постучали в дверь нашего дома и ворвались внутрь.
Их командир, молодой светловолосый офицер, выглядевший более культурным, чем его солдаты, сразу обратил внимание на картину с изображением цыганки:
- Хорошая живопись, - отметил он.
Остальные, громко перекрикиваясь, рассыпались по дому. Они били и ломали все, что попадалось им на пути, оставляя на дорогих коврах комья грязи со своих сапог.
Один из солдат вошел в мою комнату.
- Грязная еврейка! - закричал он по-немецки. - Как тебя зовут?
- Ядвига, - прошептала я в ответ.
- Неправильно! - заорал он. При этом вены у него на шее вздулись и налились кровью. - Как тебя зовут?
- Извините, господин, но я вас не понимаю, - ответила я по-немецки. - Мое имя Ядвига.
Военная форма придавала немцу устрашающий вид, глаза его горели ненавистью.
Он орал снова и снова:
- Как тебя зовут?
В ответ я бормотала все имена, которые могла вспомнить.
- Марта? Лиза? Инна?
Его ярость от этого только возрастала. Я перестала отвечать.
- Как тебя зовут? - продолжал он орать.
Я ощущала на своем лице его дыхание. Он схватил меня за шею и начал душить. Воздух перестал поступать в мои легкие, каждая попытка вдохнуть причиняла мне боль.
При этом я слышала, как он шептал самому себе: «Ты такая красивая! Почему я должен тебя убивать?» Я была уверена, что это последние минуты моей жизни. Миновало еще несколько кошмарных мгновений, и тут его позвал командир. Немец отпустил меня.
Позже мне сказали, что я должна была ему ответить, будто меня зовут Сарой, потому что немцы добавляли всем мужчинам второе имя - Мойше, а женщинам - Сара. Пережитый ужас остался со мной на всю жизнь, я до сих пор не могу пристегнуться в автомобиле ремнем безопасности. Однажды за это нарушение меня остановил полицейский, но когда я рассказала ему свою историю, он вместо того чтобы выписать мне штраф, расплакался.
Против нас издавались различные приказы и распоряжения. С каждым разом все более и более жесткие: закрытие всех еврейских предприятий, запрет на работу у поляков, закрытие школ, запрещение собраний и молитв, обязанность носить на рукаве отличительный знак, высокое налогообложение, обрезание бород у раввинов, унижающие человеческое достоинство принудительные работы такие, например, как мытье полов зубными щетками.
Однажды группа нацистских солдат ворвалась во двор жившего рядом с нами раввина Калиша. Немцы схватили его вместе с учениками-хасидами, погрузили в грузовик и куда-то увезли.
Его жена в слезах прибежала к нам и бросилась к моей маме:
- Что же делать, пани Кучинска? Что делать?
Мама на минуту задумалась, потом сняла со стены картину с изображением цыганки и отнесла ее в Ландрат - нацистскую комендатуру.
- Возьмите себе эту картину, - сказала она светловолосому офицеру, - но взамен разрешите мне вернуть домой раби с его учениками.
Офицер выяснил, где они находятся, и дал маме письменное разрешение на освобождение десяти человек. Тогда это выглядело великим достижением, но на деле оно оказалось лишь временным, потому что уже на следующей неделе немцы заперли всех нас в гетто, и вскоре этих хасидов вместе с тысячами других евреев отправили на уничтожение.
«Капсула в гетто»
Через неделю после того как нацисты заняли наш город, они согнали всех евреев в гетто - обнесенный стеной район, и на этой стене повесили щит: «Евреи. Перелазить запрещается. Входа нет». Наша жизнь изменилась окончательно и бесповоротно.
Моей семье, можно сказать, повезло, потому что наш дом находился на территории гетто. В Скерневич начали стекаться потоки евреев из окрестных сел. Прибывали также евреи из других городов, надеясь, что в маленьком гетто им будет легче выжить, чем в большом - тесном и переполненном людьми - что здесь им будет легче найти пропитание.
В результате на ограниченной территории собрались толпы беженцев. Всех их нужно было где-то разместить, и нам пришлось потесниться в своем просторном доме. Папа, мама, мой маленький братик и я занимали теперь всего лишь одну комнату, которая в прежние годы служила моим родителям спальней. Мама отремонтировала ее незадолго до начала войны. Широкая удобная кровать, богатые занавеси, изысканная мебель, шезлонг, великолепный гардероб из орехового дерева - все это напоминало нам о жизни, которая никогда больше не вернется. Дедушка, бабушка и тетя Ханеля тоже теснились в одной комнате. Остальные помещения были заняты чужими людьми.
Мы изо всех сил пытались создать себе «капсулу» в гетто, а я, как всегда, старалась поднять настроение окружающим:
«Молодой еврей карабкается по крышам гетто, пытаясь тайком пронести немного муки или картошки. Его останавливает немецкий солдат и орет:
- Грязный еврей! Ты что здесь делаешь?
- Если я вам скажу, что ожидаю здесь трамвая, вы мне поверите?»
Наша дружба с поляками принесла в те дни добрые плоды. Ковальчик, не забывший того, что сделали для него мои родители, снабжал нас продуктами, которыми мы, в свою очередь, делились с остальными жильцами. Все они тогда жили за наш счет. К счастью, мы могли себе это позволить. Друг моего папы, главный врач района, доктор Лабенцки время от времени пробирался в гетто и тоже доставлял нам еду.
Еще у папы был друг - еврей, адвокат, доктор юриспруденции по фамилии Вартхайм. Его брат служил офицером в Польской армии, в достаточно высоком чине. В свое время он переменил веру и женился на вдове польского офицера, у которой был сын по имени Кшиштоф. Впоследствии этот офицер попросил похоронить его на еврейском кладбище. Его приемный сын, дядя и тетя которого находились в гетто, поддерживал всех нас. Рискуя жизнью, он пробирался к нам, помогал решать разные проблемы, доставлял продукты, лекарства, свежую информацию.
После войны Кшиштоф эмигрировал в Америку и говорили, будто одно время он даже занимал какую-то должность в Белом доме. Я всегда ему очень нравилась, и однажды, будучи с визитом в Израиле, он попросил меня о встрече, хотя к тому времени я уже была замужем.
Еще один друг нашей семьи, пан Пижак, служивший в городской управе Скерневича, с началом немецкой оккупации был назначен ответственным за распределение продуктов. Он тайно переправлял муку и гречневую крупу в общественные кухни гетто. Эти кухни были организованы для оказания помощи беженцам, наводнявшим гетто и взывавшим об убежище и хлебе насущном. Еврейские женщины каждый день раздавали им сотни порций супа.
Сила взаимопомощи нашей общины проявилась тогда во всей своей полноте. Мы заботились друг о друге и помогали, чем только могли. Но условия жизни становились все хуже и хуже. Пищи становилось все меньше, а голодных и больных беженцев - все больше.
Принудительные работы, ежеутренние новые жестокие приказы, произвол, унижения, отчаяние, сиротство превратились в рутину нашей жизни. Но среди всего этого со мной произошло чудо: я влюбилась.
Его звали Моник, он был старше меня на четыре года. До войны мы жили по соседству и оказалось, что он уже давно меня заметил. Однажды Моник неожиданно появился в дверях нашего дома и попросил разрешения со мной поговорить. Я пригласила его войти, мы сели на диван в гостиной, и несмотря на тесноту и отсутствие малейшего намека на интимность, наша беседа продлилась довольно долго.
Очарованная его умом и красотой, я удивлялась и радовалась тому, что такой необыкновенный парень обратил на меня внимание. Мы говорили о том, о чем обычно говорят молодые люди: по большей части, это были мечты о будущем. Моник происходил из прекрасной семьи. Его родители держали магазин деликатесов, и он часто приносил мне шоколад, будучи уверенным, что я его люблю. Я никогда не была большой поклонницей шоколада, и ела его лишь для того, чтобы увидеть на лице Моника счастливую улыбку.
Однажды, провожая меня домой, он вдруг наклонился и поцеловал меня в щеку. Я испугалась и покраснела. Мне казалось, будто на моей щеке, в том месте, где он обжег ее своими губами, остался след, который все теперь могут увидеть... Этот поцелуй выжжен в моей памяти навек.
В мае, когда расцвела сирень, Моник принес мне ветку сирени и кольцо, а затем дрожащим от волнения голосом поклялся в вечной любви. Он говорил, что мы с ним никогда не расстанемся, что мы всегда будем любить друг друга, что он будет со мной неизменно добрым, что ради меня он ляжет на землю и станет ковром под моими ногами. Он повторял это всякий раз в своих письмах, когда мы с ним уже жили в разных гетто, и потом, когда вместе со своими друзьями-подпольщиками готовил восстание в гетто Варшавы. Он писал мне из бункера на улице Мила[5]: «Моей дорогой Ядзе...» Это было его последнее письмо.
В мае 2008 года я была в Париже. В тот раз я поехала туда одна. Цвела сирень. Ночью я увидела во сне Моника, который протягивал мне букет сирени. Утром, когда я выходила из гостиницы, ко мне подбежал мальчик лет восьми, вручил ветку сирени и исчез. Сердце во мне замерло. Я почувствовала, что это Моник передает мне привет.
Мы изо всех сил пытались построить в гетто нормальную жизнь - насколько это было возможно в тех обстоятельствах.
Одним из первых приказов, направленных против евреев, был приказ об ограничении права на медицинскую помощь.
Прекрасный человек, по фамилии Клугхорн, еврей, по профессии фельдшер, выполнял в нашем гетто функции народного целителя и одновременно квалифицированного медбрата - лечил банками, пиявками и даже, в случае надобности, удалял зубы. На его плечи легла вся тяжесть заботы о больных, количество которых постоянно росло.
Несмотря на все его старания, он был не в состоянии помочь всем, кто нуждался в медицинской помощи, и поэтому в гетто, в одной из пустующих школ была открыта импровизированная больница. Немцы повесили на ней щит с надписью: «Вход запрещен. Евреи. Болезни. Вши. Тиф».
Больницей руководил доктор Дойчер, еврей, получивший медицинское образование в Санкт-Петербурге, где он встретил свою будущую супругу - девушку из аристократической семьи, состоявшую в родстве с самим русским царем. Ради него она перешла в иудаизм. У них было трое детей - Адеш, который ухаживал за мной, Ия, ровесница Моника, и младшая девочка Тамар, моя подружка.
Многие беженцы работали в больнице волонтерами. Положение было удручающим: катастрофически не хватало денег на медикаменты и оборудование, многие больные находились в тяжелом состоянии. Из-за обморожений часто приходилось производить ампутации, однако отсутствие необходимой стерильности вызывало инфицирование ран, иммунная система у большинства пациентов была ослаблена постоянным недоеданием. В свои 14 лет я уже помогала в больнице, исполняя функции медсестры, и в процессе работы овладевала профессией, в которой уже тогда видела свое призвание. Я прошла курс подготовки у доктора Дойчера (который позже вместе со своим сыном покончил жизнь самоубийством в Варшавском гетто) и у фельдшера Клугхорна. Я числилась санитаркой, но на самом деле выполняла работу медицинской сестры.
До войны Моник учился в техникуме в Варшаве, но не успел его окончить. Мы с ним вели долгие беседы, в основном, о нашей жизни - об учебе и работе. Полные юношеских иллюзий, мы строили планы на будущее, воображая, как мы будем жить, когда «все это кончится».
Все эти месяцы мы пытались сохранять привычный образ жизни: нам очень помогали в этом наши друзья-поляки, и, конечно, еврейская община предпринимала огромные усилия для того, чтобы поддерживать слабых.
Немцы искали людей для выполнения своих чудовищных приказов и потребовали от руководителей еврейской общины, чтобы те взяли на себя функции управления гетто - Юденрата. День, когда об этом сообщили моему папе, был для него невыносимо тяжелым. Он сидел дома, удрученный, с низко опущенной головой.
- Ну почему я должен этим заниматься? - с болью и недоумением спрашивал он.
Папа не хотел служить нацистам, не хотел способствовать осуществлению их ужасных планов. Однако сопротивление было бесполезным, и ему не оставалось ничего другого, как принять эту должность. С тех пор за ним повсюду как будто следовала тяжелая тень. На следующий день после своего назначения он вернулся домой весь исхлестанный, избитый.
- Что случилось? - бросилась к нему мама.
В то время как она осторожно обмывала его раны, папа, чтобы не напугать нас, детей, отвечал ей шепотом:
- Нацистам не понравилось, как мы выполняем их приказы. Они довели до нашего сведения, что мы несем личную ответственность за поведение евреев в гетто. Поэтому они нас избили.
Его печальная улыбка разрывала мне сердце. В горле стояли слезы гнева.
Ужас стал для нас хлебом насущным. Время от времени папа снова возвращался домой со следами побоев. Вскоре мы перестали задавать ему вопросы и удивляться.
В гетто воцарилась атмосфера страха. Начали исчезать люди. В основном, мы боялись, за молодежь, которую могли отправить на принудительные работы. Папа искал выход. Среди его друзей были хозяева знаменитой пивоварни «Скерневич» - богатые, влиятельные, патриотически настроенные люди, которые в свое время подарили польским военно-воздушным силам приобретенный на собственные средства самолет. Недалеко от гетто находилась ферма, под названием Строгоф, на которой они продолжали выращивать сырье для своего пивного производства. Папа предложил им взять в качестве работников еврейских юношей из гетто. От хозяев требовалось лишь обеспечить их едой и официальным разрешением на работу. В результате десять юношей перебрались из гетто на ферму. Среди них были Моник и Адеш, сын доктора Дойчера.
Они провели там около года. На ферме их не обременяли тяжелой работой, хорошо кормили, и при этом они могли пользоваться относительной свободой - разумеется, по сравнению с обитателями гетто. Вместе с подружкой я ездила на велосипеде навещать Моника. Как это было прекрасно! Мы находили укромные уголки и целовались, скрытые от посторонних взглядов. Нет силы, способной победить юную любовь, даже среди бедствий и ужасов войны.
В мае 1941 года наше гетто было ликвидировано, и мы получили приказ переселиться в гетто Варшавы. Немцы распустили Юденрат, и над папиной головой нависли тяжелые тучи. Из всего движимого имущества нам позволили взять с собой лишь то, что мы сами были способны унести. Мы оставили благоустроенную квартиру, полную всякого добра, успев передать кое-какие вещи Ковальчику, чтобы он сохранил их до окончания войны. Мама пришла к одной из своих подруг, по фамилии Михалкова, и сказала:
- Возьми себе все, что хочешь, нам нечего делать с этими вещами. После войны мы заберем их обратно.
Михалкова взяла из родительской спальни великолепный ореховый гардероб, две кровати, добротные подушки и покрывала, дорогую красивую домашнюю утварь, а также большую скульптуру, которую мы называли « Озорник». Эту чрезвычайно ценную вещь папа купил в подарок маме во время одной из своих деловых поездок в Варшаву.
В процессе наших лихорадочных сборов бабушка Фейгеле вручила мне сумку из дорогой кожи с твердым дном и сказала:
- Это твоя сумка. Положи в нее все, что считаешь для себя самым важным.
К счастью, у меня не было времени для размышлений о том, что из моей прежней жизни следует взять с собой, а что оставить.
- Будь очень внимательной! Храни эту сумку! - попросила бабушка. - Она принесет тебе удачу...
К тому времени мне уже исполнилось 15 лет, и я могла нести на себе достаточно много. Но Фишеле был еще маленьким и слабым. Из своих личных вещей я взяла лишь самое необходимое: ночную рубашку, зубную щетку, пару обуви, теплые носки, еще одно платье на смену и больше ничего. В основном, мы брали с собой продукты - столько, сколько могли унести.
Со своей сумкой я не расставалась на протяжении всей войны, и позже, после долгих лет скитаний она прибыла вместе со мной в Израиль. Письма и фотографии, которые присылал мне Моник, я прятала между твердым дном и подкладкой сумки. Впоследствии я об этом забыла и многие годы спустя с огромным волнением и радостью случайно их там обнаружила.
Моя боль и страх перед тем, что ожидает нас в незнакомом гетто, тускнели от сознания того, что я, наконец, буду рядом с моим любимым Моником, который к тому времени уже переселился туда вместе со своей семьей и с нетерпением ожидал нашей встречи.
Мы приехали в Варшаву на грузовике с группой психиатрических больных. С нами ехал также Герман Гужик - один из членов несуществующего больше Юденрата Скерневича. Его родной брат являлся руководителем Варшавского отделения Джойнта. Мы везли с собой максимально возможное количество продуктов, сознавая, что впереди нас ждут тяжелые времена.
Бегство из Варшавского гетто
Мы прибыли в ад. Варшавском гетто - это такое место, где человеку жить невозможно. Впервые я увидела груды костей, передвигавшиеся, словно тени. Мертвые и полу-мертвые тела заполняли улицы. Не было ни одного тихого или зеленого уголка, ни одного цветочка, ни кусочка голубого неба - один сплошной ад бетона и смерти. Каждый новый день казался страшнее предыдущего. Скученность была невыносимой. Всякий раз, когда мы думали, будто хуже уже не бывает, обнаруживалось, что у наших врагов имеются на этот счет новые идеи.
Сразу же по нашем прибытии в гетто к нам подошла женщина и предложила комнату. Она привела нас на улицу Тварда. Вместе с бабушкой Кайлой нас было пятеро. Мы поселились в помещении с двумя окнами, выходившими на главный фасад здания. Договорились с хозяевами, что каждый день будем расплачиваться с ними крупой, мукой или рисом.
Как я уже упоминала, первой вещью, которую постаралась выяснить моя мама, была возможность продолжения учебы в гетто. Безработные еврейские учителя зарабатывали на жизнь преподаванием в подпольных школах-комплетах. Группы состояли из четырех-шести учеников. Мы занимались в темном зловонном подвале, без тетрадей и учебников, сознавая, что совершаем преступление, караемое смертью. Профессор Кешак и две его дочери читали нам лекции по различным предметам. После окончания уроков мы бежали домой и записывали все то, чему нас научили.
Моник жил неподалеку. Мы встречались каждый день, и не успев попрощаться, начинали скучать друг о друге. Во время наших ночных бесед он посвящал меня в свою жизнь. Благодаря навыкам, полученным им в технической школе, он научился конструировать самодельное оружие. В то время уже начало действовать подполье, и Моник вместе со своими друзьями делал оружие из мясорубок. Кроме меня он никому не открывал этой тайны. «Ты учишься, я работаю», - вот и все, больше никаких подробностей.
Мы жили возле Гжибовской площади, где продолжали действовать костел и монастырь. Монашки и монахи, содержавшие свое хозяйство в безупречном порядке, были потомственными христианами. В поисках еврейских корней немцы исследовали родословные всех польских граждан до шести нисходящих поколений, и католическая церковь охотно предоставляла им информацию о «новых христианах» - тех, чьи отцы-деды или матери-бабушки имели еврейскую кровь.
Таким людям разрешалось соблюдать христианские обычаи, но при этом их обязывали надевать на руку позорный знак - в дополнение к тому кресту, который они гордо носили на груди. В наших глазах это выглядело любопытным зрелищем. Им был выделен участок земли, на котором они выращивали овощи, что давало им возможность достойного существования.
Из нашего окна я наблюдала, как раз в неделю группа детей, в возрасте 10-11 лет, тихо двигалась в направлении монастыря. Дети были чисто и опрятно одеты, их вел за собой человек с маленькой бородкой. Позже я узнала, что этого человека звали Януш Корчак, а дети были воспитанниками сиротского дома, которым он руководил. Я удивлялась тому, что он всякий раз нес одного ребенка на руках, а другого на плечах.
Однажды дети проходили мимо маленького истощенного мальчика, сидевшего на краю тротуара возле своей уже умершей мамы.
- А-пицеле бройд ... (кусочек хлеба...) - умолял малыш, протягивая худенькую ручку.
Корчак наклонился к нему и спросил:
- Хочешь пойти с нами?
Малыш утвердительно кивнул, попытался встать на ножки, но не смог. Тогда Корчак опустил на землю ребенка, которого держал на руках, и вместо него взял слабенького малыша. Они продолжали безмолвно двигаться в направлении монастыря, где их ожидало несколько часов человеческого существования. В монастыре детей кормили горячей пищей, водили в душ, относились к ним с теплом и уважением. Каждый раз Корчак приводил с собой другую группу воспитанников.
В конце дня дети выходили из монастыря с гостинцами в небольших узелках, с робкой улыбкой на лицах и сознанием того, что прожили хороший день.
В ноябре 1941 года от сердечного приступа скончался наш дедушка. Его похороны на еврейском кладбище гетто были для нас тяжелым переживанием. Но люди смотрели на это с завистью. Тех, кто умирал естественной смертью, кого не выбрасывали на улицу, завернутыми в газеты, не грузили неопознанными на телегу для мертвецов; тех, кого хоронили по-человечески, чью смерть было кому оплакать, - считали в гетто счастливчиками.
Пока мы ожидали снаружи возле «бет-теора»[6], Фишеле заметил неподалеку интересные строения - ряды деревянных сараев.
- Иди сюда! Тут что-то есть! - позвал он меня.
Двери сараев были заперты, но через щели между досками можно было наблюдать ужасающую картину: сотни, а может быть, тысячи уложенных штабелями трупов, а на них и вокруг них бегали крысы и роились тучи мух. Мы уже успели привыкнуть к виду мертвых тел, но никогда в жизни нам еще не доводилось видеть такие горы гниющих трупов, распространявших ужасное зловоние.
В гетто умирало столько людей, что их просто не успевали хоронить. По мере надобности выкапывали огромные ямы и сбрасывали туда трупы, которые собирали на улицах, как мусор. Мой дедушка Элиэзер, да будет благословенна его память, удостоился отдельной могилы, расположенной возле кладбищенской ограды, однако над ней не было ни памятника ни знака. Поэтому впоследствии, несмотря на все мои усилия, мне не удалось ничего найти.
***
Некоторое время спустя, по дороге на занятия в комплет я почувствовала, что за мной кто-то идет. Человек, которого, с большой вероятностью, по пятам преследует смерть, не может вести себя так, как будто с ним ничего не происходит. Не желая подвергать опасности своих товарищей и учителей, я двинулась в противоположном направлении, пытаясь при этом найти открытые ворота, чтобы скрыться за ними от сопровождавшей меня тени. Дома в Варшаве образуют внутренние дворы, отделенные от улицы металлическими воротами. Я искала ворота, которые были бы не заперты. Я проходила один двор за другим, но все напрасно, везде было заперто. Преследователь меня не оставлял. Я побежала, снова и снова пытаясь найти открытый вход, но по-прежнему безуспешно.
Едва переводя дыхание, я, наконец, обнаружила незапертые ворота и вошла во внутренний двор, с четырех сторон обстроенный многоэтажными жилыми домами. Лифты в гетто не работали, поэтому я помчалась вверх по лестнице, пытаясь избавиться от преследовавшего меня чудовища, надеясь, что где-то наверху смогу найти для себя укрытие.
Но преследователь по-прежнему шел за мной. Я чувствовала его дыхание у себя на затылке.
На шестом этаже я заметила открытую дверь и вошла в большую комнату. Напротив двери стояла кровать, на ней сидела истощенная умирающая женщина. Опыт жизни в гетто научил меня определять признаки близкой смерти: отеки под глазами, зеленовато-серый, мертвенный цвет кожи - когда душа человека уже трепещет на грани между жизнью и смертью. У нее на коленях лежал только что рожденный младенец, еще не вымытый после родов. Рот у женщины был испачкан кровью. Как видно, она несколько минут назад перекусила пуповину зубами. Младенец попискивал слабым, как у птички, голоском. По комнате перемещалось еще одно создание - ребенок на пороге смерти. Его возраст невозможно было определить. Он выглядел так же, как его мать - живым мертвецом.
Эсэсовец, который следовал за мной по пятам, тоже вошел в комнату и закрыл за собой дверь. На руках у него были перчатки из свиной кожи. Он жаждал крови и был настолько сосредоточен на своей цели, что меня как будто перестал замечать. Если кто-то скажет вам, что забыл глаза убийцы, не верьте ему, это ложь. Из миллионов глаз я узнаю его глаза. Он подошел к кровати, взял младенца за его крошечную ножку и ударил головкой о стену. Пятно от малюсенького мозга осталось на поверхности стены.
Трупик он швырнул на пол с таким омерзением, словно это были какие-то отбросы. Потом, заметив, что испачкал свои перчатки, он снял их с рук.
С тех пор в своих ночных кошмарах я постоянно вижу эти его испачканные перчатки и начищенные до блеска сапоги.
- Встань! - приказал он женщине.
Она встала. Я не понимаю, откуда у нее взялись на это силы.
- Подойди к окну и открой его.
Она сделала то, что он ей велел.
- Возьми это существо и выброси из окна! - заорал он, указывая на старшего ребенка.
Какое-то время женщина стояла неподвижно, как статуя - не шевелясь и не произнося ни звука: живой мертвец, которому уже нечего бояться. И потом, как будто в беспамятстве, она выбросила ребенка из окна.
Удовлетворенный эсэсовец вышел из квартиры, окончательно забыв о моем существовании. Женщина продолжала стоять возле окна, на ее лице не отражалось никаких чувств. Я стояла напротив, она смотрела на меня остановившимся взглядом. Не знаю, сколько времени длилась эта сцена. Мне казалось, будто миновала вечность. Потом я повернулась и пошла домой, оставив ее одну.
Я никому не рассказывала о случившемся. Только одному Монику. Он помог мне заплакать и плакал вместе со мной. Он обнимал меня и целовал, но не мог утешить.
- Они все равно уже были близки к смерти, - говорил Моник. - А этот нацистский убийца, он еще дорого заплатит.
Но мне ничего не помогало.
Чувство вины преследует меня до сегодняшнего дня. Ведь это я привела убийцу к его жертвам. С тех пор я боюсь засыпать по ночам, боюсь снова увидеть во сне ту жуткую картину, которая настолько глубоко врезалась в мою память, что временами мне кажется, будто все это случилось вчера. Я беру с собой в постель радиоприемник и лежу часами, слушая новости.
Каждый новый день оказывался страшнее предыдущего. Не было предела злобе и ненависти наших врагов. Однажды, когда я шла по гетто, немцы вдруг схватили меня и, как тряпичную куклу, бросили в кузов грузовика, где уже находились другие люди. Я была моложе их всех. Никто из них не имел представления о том, куда нас везут. Самый страшный сценарий становился реальностью. Одна паническая мысль сменяла в моей голове другую:
«Родители не знают, что со мной случилось. Вероятнее всего, я больше никогда их не увижу. Куда меня везут? В концлагерь? На истребление? Или просто хотят поиздеваться над маленькой беззащитной еврейкой?»
В какой-то момент немцу вздумалось выбросить всех нас на мостовую: одного за другим - как будто бы мы не люди, а игрушки в руках изнывающего от скуки нацистского солдата.
Когда, скованная болью от падения, я лежала на мостовой и радовалась тому, что осталась в гетто и смогу вернуться к своим родителям, рядом проходил трамвай, который пересекал территорию гетто, не останавливаясь в нем. Ступенькой трамвая мне зацепило спину и сломало несколько позвонков. Оказывать медицинскую помощь в гетто было запрещено. Поэтому единственное, что мне оставалось - это в течение неполных трех месяцев лежать с туго обвязанной спиной, страдая от сильных болей. Постепенно я начала выздоравливать и, к счастью, не стала инвалидом. Это травма послужила причиной того, что впоследствии я выбрала для себя специальность физиотерапевта.
Новые приказы сеяли в гетто новые страхи. Однажды вышло распоряжение о том, что все ценные вещи, деньги, украшения и даже меховые воротники необходимо сдать немцам. Разумеется, мы это сделали. Для разногласий не оставалось места - любое невыполнение приказа каралось смертью.
Папа написал Симону Ковальчику о том, где мы находимся, и однажды тот, переодевшись евреем, неожиданно приехал к нам на велосипеде. Мы очень обрадовались и стали громко его приветствовать, называя по имени:
- Тише-тише! Не говорите ни слова, - прошептал он, оглядываясь по сторонам. - Пани Кучинска, я вам кое-что привез, - и он вручил маме увесистый сверток с золотыми монетами, из тех, что по мудрому совету моего папы хранил в разных потаенных местах.
Симон, вы усложняете мое положение. Нам здесь запрещено держать деньги. Если это обнаружится, меня сразу же убьют, - возразила мама.
- Пани Кучинска, я уверен, что эти деньги вам пригодятся.
- Но я только что сдала все ценные вещи, которые у нас еще оставались, - пробормотала мама.
Однако Ковальчик уже укатил на своем велосипеде.
В гетто напротив наших окон находилось некое подобие ресторана. Там не подавали никакой еды - только один алкогольный напиток, который производился здесь же, внутри гетто. В этот напиток добавляли карбид, и от него очень быстро пьянели. Никогда в своей жизни нам еще не доводилось встречать еврея-пьяницу, но в гетто пьянство стало обычным явлением. Люди напивались до потери сознания, пытаясь хоть ненадолго отключиться от кошмаров реальности, от страданий и смерти. Однажды мы увидели человека, который выходил из «ресторана», с трудом удерживая равновесие. Рядом стоял мальчик, продававший тоненькие, как бумага, ломтики хлеба. Истощенные люди постоянно думали о том, как спастись от голода. Эти мысли сводили их с ума. В отчаянии они придумывали для себя разные небылицы, хватаясь за малейший проблеск надежды. Например, убеждали друг друга в том, что эти тоненькие ломтики содержат в себе достаточное количество необходимых для жизни витаминов.
Пьяный еврей купил себе один или два таких ломтика, съел их, и тут у него неожиданно началась тяжелая рвота. Мама наблюдала из окна, как этот человек, в прошлом богач, успевший переправить заграницу свою семью, валяется на земле, как собака, и лижет собственную блевотину.
- А ну-ка быстро подойдите к окну, - позвала нас мама. - Смотрите - вот так выглядит конец света. Нет предела тому, на что способны люди из-за голода. Он потерял человеческий облик. Нас ждет не лучшая судьба.
В ее сердце созрело решение бежать - и она начала разрабатывать планы. Ее мама, бабушка Кайла, приехавшая из Лодзи в начале войны, жила в гетто вместе с нами. Внешне она была похожа на польку, прекрасно говорила по-польски и по-немецки. Она была красивой женщиной, с голубыми глазами, и когда снимала свой парик, то было видно, что волосы у нее белые, как перья голубки.
В мамином мозгу возникла идея:
- Сними парик, возьми деньги и уходи из гетто. Под видом польки садись на поезд и поезжай в Скерневич. Найди там Владислава Ганцнера. Это друг нашей семьи, поляк, имеющий швейцарское гражданство. Перед войной дедушка помог ему уладить дела, касающиеся его недвижимости. Он нам поможет.
- Говори с ним только по-немецки, - продолжала мама, - чтобы его жена не догадалась о том, что ты еврейка. Представься дальней родственницей.
Ганцнер принял бабушку очень любезно, представил ее в качестве своей тети и относился к ней, как члену семьи. Она начала работать в его обширном хозяйстве и впоследствии даже стала им управлять.
- Почему ты так рвешься уйти из гетто? - спрашивал папа, обращаясь к моей маме. - Лично я предпочел бы оставаться здесь и быть таким, как все остальные евреи. У нас ведь одна судьба.
- Азриэльчеле, - ласково отвечала ему мама, - если ты хочешь идти вместе со всеми, пожалуйста. А я возьму детей и убегу отсюда.
Мама напряженно думала о том, как вывести нас из гетто, огражденного глухой стено и бдительно охраняемого службой СС. Однажды она подошла к нацисту, стоявшему на посту возле ближайших к нашему дому ворот. В руках у нее был сверток с золотыми монетами, который привез ей Ковальчик. Мужественная маленькая женщина, входящая в логово льва!
- В моих руках целое состояние, - обратилась мама к немцу. - Мне запрещено его здесь держать. За это я могу поплатиться жизнью.
С такими словами она вручила ему сверток.
- Здесь золото. Оно ваше. Пожалуйста, помогите нам выбраться отсюда.
Возможно, произошло чудо, возможно, какая-то искра человечности вдруг вспыхнула в его сердце.
- Хорошо, - ответил он. - Каким образом вы хотите бежать?
В мудрой голове моей мамы возникла идея, что, возможно, нам удастся спасти еще и других людей.
- Закажите для нас как можно больше «цыганок» (так назывались запряженные конями, крытые брезентом телеги, которыми обычно пользовались цыгане). Пожалуйста, чтобы через два дня они были здесь.
- Зачем вам так много телег? - спросил папа, когда мама посвятила его в свои планы.
- Но если появилась возможность бежать, то почему только для нас одних? Ведь мы можем спасти еще и других людей!
Не теряя времени, мама стала обращаться к прохожим на улице - не только к знакомым, но и к незнакомым:
- Вы хотите бежать из гетто? В такой-то день и у таких-то ворот нас будут ожидать телеги...
Бежать хотели все. Люди уходили через канализационные люки, или пользуясь фальшивыми документами. Терять было нечего. Гибель в гетто была неизбежной. Летом того же 1942 года в гетто собрали партию евреев, в том числе бабушку Фейгеле и тетю Ханелю, и отправили в Аушвитц, а оттуда - в Треблинку. Кто-то видел их в Треблинке: взявшись за руки, они вместе шли в газовую камеру.
Но незадолго до этого, в назначенный мамой день - летний и жаркий - около пятидесяти человек явились на условленное место. Мы опасались, что нацист не сдержит свое обещание, однако, к нашему удивлению, «цыганки» были готовы и ожидали нас снаружи. Он открыл ворота и велел всем быстро влезть на телеги.
Мы не могли поверить, что находимся за пределами гетто. Телеги ехали вперед без какой-либо определений цели, в сердце у каждого беглеца теплилась надежда, что нам удастся спастись.
Но достаточно быстро нас остановили «шмальцовники» - доносчики-поляки, которые охотились за беглыми евреями. Весь наш несчастный караван они передали в руки СС.
Нас доставили на аэродром Окенче и собрали в мрачном внутреннем дворе, с четырех сторон обнесенном высокими бетонными стенами. Там находилось еще около ста человек, тоже захваченных при попытке к бегству. Мы простояли несколько часов без пищи и воды, когда вдруг отворилась тяжелая дверь подвала, и нам приказали спускаться вниз.
Подвал был расположен под конторскими помещениями аэродрома, в нем могло поместиться около ста человек. Нацисты набили туда в три раза больше и с трудом закрыли дверь. Они с силой заталкивали нас по лестничному маршу внутрь подвала - как будто соленую рыбу в бочку. В помещении было влажно, душно и совершенно темно. Стояло отвратительное зловоние. Невозможно было определить время суток, день сейчас или ночь. И только когда нас выпустили наружу, мы узнали, что провели в подвале 12 дней. Невозможно было ни сесть, ни повернуться, ни шевельнуться. Даже справлять свои естественные нужды нам приходилось на том месте, где мы стояли.
К счастью, мы четверо стояли лицом к стене. Через подвал проходили старые прохудившиеся канализационные трубы, жидкость из которых стекала вниз по стенам. Инстинктивно мы слизывали эту жидкость, которая была для нас единственной пищей и питьем. Вначале я слышала отчаянные крики: «Гвалт! Смилуйтесь!». Через считанные дни крики сменились бормотанием молитв, которое с каждым днем становилось все слабее. Люди, стоявшие посередине, не имея возможности повернуться или сделать малейшее движение, молились и плакали, снова и снова взывая к Богу. С каждым днем их плач становился все тише, пока вся эта человеческая масса не стала безмолвной.
Через 12 дней неожиданно открылась дверь. Солнечный свет яркого летнего дня ослепил нас.
- Раус! Наружу! - услышали мы лающий приказ.
Человеческая масса посередине не двигалась. Все были мертвыми. В живых остались только те, кто стоял лицом к стене. Мы выползали наружу. Трупы людей, умерших стоя, валились на пол.
При свете дня мы не могли узнать друг друга - в кале и моче, с распухшими от долгого стояния ногами. По телу ползали тысячи червей. Когда мы стряхивали их с себя, под ними открывались участки кожи, гладкой, как сами черви, отвратительного зеленоватого оттенка.
Эти «отбросы» погрузили на телеги и повезли в лес Вола, находившийся недалеко от Варшавы и служивший местом массовых казней. Когда нам велели спускаться с телег, в лесу уже находилось несколько сотен евреев, пойманных при попытке к бегству, каждому давали в руки лопату, чтобы вырыть себе могилу. Нас стерег польский полицай со знаком свастики на рукаве. Его обязанностью было сообщать нацистам о готовности могил. Тот, кто падал в могилу живым, умирал от недостатка воздуха, но его страдания ни у кого не вызывали интереса.
Мы стояли, не испытывая ни малейшего желания жить. У нас больше не оставалось надежды, и мы хотели лишь одного - чтобы это поскорее кончилось. Я взяла лопату и изо всех оставшихся у меня сил принялась копать могилу, чтобы, по крайней мере, сократить время своих мучений.
И тут я почувствовала у себя на плече большую папину руку:
- Девочка моя, - произнес он своим ласковым мелодичным голосом, - не нужно так стараться. Ведь так или иначе, все равно нас всех убьют...
- Подойди-ка сюда, еврей! - вдруг приказал ему польский полицай.
С трудом передвигая ноги, грязный и смердящий, папа направился к нему. Казалось, будто между моим отцом, каким он стал сейчас, и тем уважаемым человеком из Скерневича, каким он был раньше, пролегает расстояние в несколько световых лет.
- Ваша фамилия Кучински? - спросил полицай шепотом.
Папа утвердительно кивнул.
- Когда-то вы спасли мою семью, а сейчас я хочу спасти вас, - сказал ему полицай.
Вообще-то, я не верю в чудеса. Но другого объяснения для того, что произошло с нами, у меня просто нет.
В свое время папа был в приятельских отношениях с начальником полиции Скерневича. Этот начальник был слаб по части алкоголя. В конце концов, это ввело его в такие большие долги, что ему ничего не оставалось, кроме как продать свой дом. Он обратился к моему папе, папа купил у него дом и сказал:
- Не беспокойтесь. Продолжайте жить в своем доме, как и раньше. Вы будете постепенно выплачивать мне за него столько, сколько сможете.
Папа думал, что хорошие отношения с начальником полиции могут ему когда-нибудь пригодиться, но он, естественно, и вообразить себе не мог, какую роль они впоследствии сыграют в нашей судьбе.
Молодой полицай, который стоял сейчас перед нами, не забыл о том времени, когда приходил к нам с деньгами, сэкономленными им для выплаты отцовского долга. Этих скромных сумм было явно недостаточно для того, чтобы выкупить родительский дом, даже если бы он выплачивал их долгие годы. С тех самых пор он запомнил папин голос, запомнил его мелодичное пение. Позже этот парень переехал в Варшаву, поступил работать в полицию, и вот в результате невероятного стечения обстоятельств мы снова оказались рядом.
- Сколько вас? - спросил полицай.
Папа хотел спасти еще хоть кого-то, в первую очередь - детей, и быстро ему ответил:
- Спасите тех, кто поменьше ростом.
Медленным строем мы последовали за полицаем. Он привел нас в деревню и приказал местному старосте:
- Возьми вот этих... вот эти отбросы, посади их на телеги-«цыганки» и немедленно доставь в Раву-Мазовецку!
Чтобы по дороге не привлекать к нам лишнего внимания, нас погрузили в крытые телеги и привезли в новое гетто, достаточно удобное для жизни, во всяком случае, по сравнению с другими, ему подобными. Оно было одним из последних гетто, ликвидированных немцами в конце 1942 года.
Рава-Мазовецка
«Немцы к нам исключительно добры. Они несут нам свободу. Вначале посредством штрафов и поборов они освободили нас от нашего имущества, затем они освободили нас от свободы и заперли здесь, и наконец они освобождают нас от жизни. Мы должны им быть признательны за все их благодеяния. Правда, у них имеется один недостаток: они слишком пунктуальны, педантичны и не в меру усердны в своих действиях. Лично мне хотелось бы, чтобы меня освободили от жизни лет примерно через 40-50, куда, собственно говоря, торопиться? Однако немцы действуют по собственному разумению...»
В маленьком убогом местечке Рава-Мазовецка, расположенном всего лишь в двадцати километрах от Скерневича, не было уборных. Существовал только общественный туалет - «шусплац»: выгребные ямы, над которыми возвышалась внушительных размеров деревянная постройка. Внутри этого сооружения были установлены дощатые перегородки, через щели которых было достаточно хорошо видно. В таких условиях местные жители справляли свои естественные нужды. Все они - и евреи и поляки - были крайне бедными и всегда жили в нужде, даже еще до войны.
После всего, что с нами случилось, мы неплохо вписывались в этот ландшафт: куча отбросов, а не люди. В Юденрате нас приняли радушно, помогли найти ночлег. Ведь и другие евреи, так же, как и мы, прибывали в их гетто без всякого имущества.
Для начала нам было необходимо хорошенько вымыться. Через город протекала река, и первое, что мы сделали - отправились купаться. В Юденрате нам выдали одежду, которая, естественно, нам не годилась. Глядя друг на друга, мы не могли удержаться от смеха. Нам помогли найти пристанище, в грязной заброшенной мясной лавке. Части свиных туш, подвешенные к потолку, наполняли помещение ужасающим зловонием. Пол был голый, бетонный, мы попросили соседей дать нам что-нибудь подстелить. По своей доброте они выделили нам какое-то тряпье, на котором мы и улеглись спать.
Рава-Мазовецкое гетто, в отличие от Варшавского, не было закрытым. Разумеется, существовали правила, запрещавшие евреям выходить наружу, однако при наличии определенной решительности и смекалки, можно было перебраться через забор. Моя смелая мужественная мама взяла у соседей, живших в нищенской хижине рядом с нами, какую-то одежду, в которой могла сойти за «шлеперит» (не еврейку), и вышла из гетто. Она отправилась пешком в Скерневич: разведать, что там можно достать.
Маме удалось добраться до нашего доброго ангела Симона Ковальчика, лавка которого все еще была полна всякого добра. Он передал ей часть вещей, которые мы в свое время у него оставили, и немного продуктов. Он также заплатил за лошадь и телегу, на которой мама приехала обратно в гетто. Кроме того ей удалось раздобыть соломенный матрас - предмет роскоши, доставивший нам райское наслаждение после сна на ледяном полу.
В этом гетто мы не видели смерти, только ужасающую нищету. Люди продолжали жить в своих домах, обменивая оставшиеся у них вещи на скудную еду. Продуктовые карточки получали только те, кто имел работу. Работа являлась для всех окном надежды.
Имея за плечами год медицинского опыта, я считала себя полноценной медсестрой и устроилась в больницу, которой руководил доктор Коток из Лодзи. Ему помогала медсестра, примерно моего уровня, по имени Лота, еще одна медсестра, Хинка, а также медбрат, по фамилии Чибола, все трое варшавяне.
Больница была такой же бедной и убогой, как и все в этом местечке. Больные лежали по двое-трое на одной кровати. Катастрофически не хватало медикаментов и оборудования. В округе участились случаи заболевания тифом, разносчиками которого являлись вши. С этой проблемой ничего нельзя было поделать, только мыться. Других средств борьбы в тех условиях просто не существовало. Я тоже заразилась тифом, мое состояние было достаточно тяжелым, но мне удалось поправиться.
Я написала Монику о том, где я нахожусь и что делаю. И вдруг неожиданно, под видом поляка, он явился ко мне в больницу. Он провел у нас всего два дня и вернулся в Варшаву. Моник рассказал мне, что занимается чрезвычайно важным делом и что он очень нужен в гетто. Он работал в знаменитом бункере на улице Мила 18.
- Я просто обязан вернуться, чтобы продолжить работу. Но потом я обязательно тебя найду, где бы ты ни была, - пообещал он мне на прощанье. - Мы с тобой всегда будем вместе.
Мы расставались в надежде на скорую встречу. Неизбежность разлуки разбивала нам сердца: еще одно, последнее, объятие, последний поцелуй... еще один поцелуй, еще одна ласка... С тех пор я больше никогда его не видела и утешалась лишь приходившими от него письмами.
Мясная лавка, в которой мы поселились, стояла на главной улице местечка в ряду других магазинов. Вообразите себе нашу радость, когда мы вдруг обнаружили, что на той же улице, в доме напротив живет профессор Кешак. Тот самый профессор Кешак, у которого я училась в Варшаве! Он ютился в нищенской каморке вместе с женой и двумя дочерьми. И вот после работы, тайно, через заднюю дверь я стала приходить к нему на уроки. Снова и снова в нашей жизни происходили чудеса. В двух-трех метрах от мясной лавки находился пролом в заборе, через который моя мама, переодевшись полькой, без особого труда выбиралась из гетто и возвращалась назад. Она приносила от Ковальчика продукты и деньги, которые прятала в разных потаенных местах. Однажды, будучи в Скерневиче, она зашла к Владиславу Ганцнеру, у которого жила наша бабушка. Каждый подобный выход из гетто был связан со смертельной опасностью.
Во время одной из своих вылазок мама вдруг услышала чей-то знакомый голос:
- Пани Кучинска! Чем я могу вам помочь?
Это был пан Вияцки, наш старый друг из Скерневича, который еще до войны вместе со своей женой Эугенией и тремя сыновьями переехал в Раву-Мазовецку. Он был потрясен, увидев, в каком жалком состоянии находится моя мама.
Вияцки много лет был другом нашей семьи. Задолго до моего рождения тетя Ханеля, которая была на семь лет старше моего папы, влюбилась в парня по имени Хаим Френкель. Этот Френкель явно не подходил ей по уровню, или, как говорил мой дедушка, глядя в ее заплаканные глаза: «Да он не стоит даже той земли, которая его носит...»
- Ты красивая девушка, - убеждал он ее, - у тебя хорошее приданое. Вся жизнь у тебя впереди. Зачем тебе такой человек? Ведь у него ничего нет - ни доброго имени, ни специальности, ни достойной уважения семьи. Если бы ты сейчас засунула мне в глотку крысу, то это имело бы для меня такой же точно вкус, как твой брак с этим неудачником.
Но тетя Ханеля оставалась непреклонной. В конце концов любовь победила, сыграли невеселую свадьбу, после которой отец сидел по своей дочери «шиву»[7]. Из-за этого брака Ханеля порвала с родными. Ее семейная жизнь была ужасной. Френкель оказался гулякой и мошенником. Он воровал у Ханели деньги и приводил женщин в их общий дом. В конце концов, забрав у нее все, что только можно, он бросил ее и уехал в Эрец-Исраэль. Ханеля осталась одна, без средств к существованию, лишенная семьи, с разбитым сердцем.
На корабле Френкель познакомился с женщиной по фамилии Клугер, которая состояла в шайке жуликов. Она тоже была из нашего городка и знала о том, что он женат. Но несмотря на это, они поженились и вместе прибыли в Эрец-Исраэль, откуда Френкель стал писать Ханеле письма, рассказывая в них о том, как он ее любит. Он обещал, что очень скоро заработает много денег и вызовет ее к себе, ну а пока он просит, чтобы она выслала ему небольшую сумму. Ханеля, несмотря на его ужасное к ней отношение, продолжала все так же сильно и безоглядно его любить. Экономя на еде, продавая что-то из своей одежды и мебели, она посылала ему деньги.
Сестра Френкеля Йохевед, которая служила между ними каналом связи, приносила Ханеле его письма и, являясь к ней в дом, говорила сладким голосом:
- Может быть, ты продашь этот красивый буфет и вышлешь деньги моему несчастному брату? Ты же знаешь, как он тебя любит!
Когда моя мама вышла замуж за моего папу, она, естественно, узнала об их семейной трагедии. А когда до нее дошли слухи о том, что Френкель женился на другой женщине, она решила вмешаться:
- Что вы за мать? - обратилась она к бабушке Фейгеле. - Как вы позволили вашей дочери дойти до такого состояния? Она - жертва подлого мошенника и нуждается в вашей поддержке.
Бабушка пошла в продуктовую лавку и дала распоряжение хозяину:
- Отпускайте моей дочери кофе. За мой счет.
То же самое она сказала мяснику и зеленщику. Таким образом она начала помогать ей на расстоянии.
Но моя мама на этом не успокоилась. Она хотела помочь Ханеле избавиться от ее слепой любви к Френкелю и от этого обременительного брака. И она обратилась к другу нашей семьи Вияцкому, который тогда работал на почте:
- Вы знаете Ханелю-соловья?
- Ну кто ж ее не знает, пани Кучинска!
- Понимаете, у нее возникла небольшая проблема. Она написала своему мужу письмо, бросила его в почтовый ящик, и только после этого вспомнила, что забыла написать на конверте адрес. Вы можете найти для нее это письмо? - попросила его мама.
- Вот гора не отосланных писем. Ищите, сколько вашей душе угодно.
Он понимал, что мамина просьба звучит не вполне корректно, но полностью ей доверял. Посмотрев ей в глаза красноречивым взглядом: дескать, я ничего не вижу и ничего не слышу, - он вышел, оставив ее наедине с горами писем.
Не теряя времени, мама занялась не исходящей, а входящей корреспонденцией, и в течение считанных минут нашла письмо, способное убедить Ханелю, что кроме страданий и душевной боли ей от ее мужа ждать нечего. Письмо было адресовано Френкелем его сестре, в нем он откровенно писал ей о своем браке с пани Кригер. «Ни в коем случае не рассказывай об этом Хане, - предостерегал он сестру. - Говори ей только о моем тяжелом положении. И постарайся вытянуть из нее как можно больше денег. Имей в виду, я к ней никогда не вернусь».
Мама принесла это письмо Ханеле. Та сначала отказывалась верить, потом ударилась в слезы. Она была совершенно сломлена. Тем временем Френкель продолжал ей писать.
В Эрец-Исраэль Френкель нашел себе компаньона, у которого был собственный транспорт, и они вместе начали заниматься перевозками. В Хайфском порту Френкель подходил к только что прибывавшим репатриантам, договаривался с ними о доставке их имущества по указанному ими адресу, а вместо этого все забирал себе.
В результате его арестовала британская полиция, он просидел некоторое время в тюрьме, после чего его депортировали назад в Польшу. И вот однажды вместе со своей второй женой пани Клугер он появился у нас в Скерневиче. Мне к тому времени исполнилось пять лет.
На фасад нашего дома выходил ресторан, принадлежавший супругам Шницер, с дочкой которых я дружила. Их старший сын еще перед войной репатриировался в Эрец-Исраэль. Родители тоже были пламенными сионистами, в их ресторане постоянно собиралась сионистки настроенная молодежь. Молодые люди любили играть в бильярд на большом столе, который стоял в отдельной комнате. Мне очень нравилось там бывать.
И вот однажды в этом ресторане появился Френкель и стал рассказывать о том, что его выслали из Палестины за коммунистическую деятельность. Разумеется, я понятия не имела, кто он такой. Но ему сразу же указали на меня: «Знаете эту девочку? Она племянница Ханели, дочка ее младшего брата Азриэля». Френкель устроил целый спектакль: он подошел ко мне, обнял, расцеловал и заплакал:
- Пойди домой, деточка, и позови сюда твою тетю. Она ведь моя жена... О, Ханеля, любовь моя, - восклицал он сквозь слезы.
Я прибежала домой с радостным известием:
- Мама! Мама! Дядя Хаим приехал, он сейчас у Шницеров!
Мама попросила меня не говорить Ханеле ни слова и тот час же отправилась в полицейский участок, начальником которого был один из наших друзей:
- Френкель рассказывает, будто его выслали из Палестины, как коммуниста. Но ведь в Польше коммунистическая партия находится под запретом! Мне очень нужно, чтобы вы его задержали, - попросила мама.
Два полицейских быстро вышли и привели Френкеля в участок.
И только когда он уже сидел под арестом, мама сказала Ханеле:
- Сейчас настало время получить от него гет (разводное письмо).
К Френкелю пришел адвокат и предъявил ему ультиматум. Тому ничего не оставалось, как подписать развод. Его отпустили, и он уехал в Россию. В следующий раз он появился в Скерневиче уже после войны, в чине капитана Красной Армии и в сопровождении все той же пани Клугер.
Тетя Ханеля всю жизнь хранила верность своей любви и больше никогда не выходила замуж.
- Его фотографию, - сетовала моя мама, - она взяла с собой в Треблинку,
И вот, через много лет после описанных событий, в самый разгар войны этот почтовый работник Вияцки вдруг встречает на улице мою маму. Его потрясло то, настолько она изменилась. Из уважаемой, известной всему городу, красивой ухоженной женщины она превратилась в истощенную, загнанную, жалкую нищенку.
- Чем я могу вам помочь, пани Кучинска? - спросил он и шепотом сообщил маме о том, что состоит в подпольной Армии Крайовой.
В Раве-Мозавецкой у него была небольшая ферма с коровами и лошадьми. Он познакомил маму со своей женой Эугенией, маленькой женщиной с большим сердцем и прекрасной душой, которая даже внешне походила на ангела. По специальности она была учительницей. Вияцки попросил жену помогать нам, чем только можно. Эугения сразу же сказала маме:
- Пани Кучинска, берите все, что есть в нашем доме. Вот ключ, если меня не будет дома, отпирайте дверь и входите.
Мы старались не злоупотреблять их добротой, но они оказывали нам огромную помощь. Эугения была первой среди тех, кто впоследствии помог нам бежать в Скерневич.
Через много лет, уже в Израиле, мы пригласили Эугению к нам в гости и она приехала вместе со своим сыном Ромуальдом. В музее «Яд ва-Шем» ей присвоили звание праведницы народов мира. Она умерла 8 лет назад. Я поддерживаю связь с Ромуальдом. Он женат, имеет дочь и единственного внука.
Мэру Скерневича тоже стало известно, что мы находимся в Раве-Мозавецкой. он позвонил в Юденрат и попросил позвать папу к телефону.
- Пан Кучински, возвращайтесь в Скерневич, мы о вас позаботимся. Не ищите другого убежища. И не верьте немцам: нам доподлинно известно, что всех евреев они отправляют на смерть.
Около двух месяцев - с сентября по ноябрь 1942 года мы прожили в Раве-Мозавецкой. За это время из помещения мясной лавки мы перебрались в смежную комнату. Моя мама была неординарным человеком. Ее называли пророчицей Дворой (Деборой), все окружающие доверяли ее интуиции и следователи ее советам.
Мама никогда не отчаивалась и все время искала способ выбраться из гетто. Она смастерила себе вдовью шляпу, закрывавшую ей лицо, и в таком виде явилась однажды к Ганцнеру:
- Прошу вас, спрячьте нас у себя ненадолго. От вас мы двинемся дальше, - умоляла она его.
- Здесь вас примут, когда вы только захотите, - заверил ее Ганцнер, хотя на самом деле он сильно этого боялся. - Но только чтобы моя жена не догадалась о вашем приезде. Она не согласится ради вашего спасения рисковать жизнью детей.
В один из последующих дней мама пересекла тропинку, отделявшую территорию гетто от фермы Вияцких. Они с Эугенией сидели на кухне, обсуждая планы нашего бегства, а также ища способ добраться до дома Ганцнера.
- Вы позволите нам пожить у вас несколько дней? - спросила мама, и Эугения ответила согласием.
Атмосфера в гетто становилась все более гнетущей. Приближалась большая акция. За считанные дни до нашего бегства ликвидировали больницу, в которой я работала, и я сидела дома. В тот день по гетто ходил эсэсовец с собакой и выволакивал на улицу женщин. Когда их набралось одиннадцать, он стал на каждую по очереди натравливать свою собаку. Среди этих женщин была и моя мама. Я пыталась броситься ей на помощь, но меня удержали:
- Ты этим только сильнее его разозлишь, - говорили мне люди.
Сжав в гневе кулаки, я смотрела, как от ее тела кусками отрывается кожа. Всех остальных женщин собака загрызла насмерть, и только моя мужественная мама вступила с ней в борьбу. Она ударила собаку и начала ее душить. В ответ эсэсовец хлестнул маму своим кнутом со свинцовым наконечником и нанес ей ужасную рану. Раны на ее теле были открытыми, кожа разорвана, глаза опухли так, что она не могла разомкнуть веки. Мы лечили ее компрессами, преданно и любовно за ней ухаживали. Мама была полна гнева и решимости как можно скорее бежать из гетто.
По одиночке мы выходили на тропинку, ведущую к ферме Вияцких. Мама все спланировала заранее: первыми прошли этот путь они с Фишеле - она, одетая вдовой, он - в ее объятиях, за ними я, в крестьянском платье, повязанная платком, закрывавшим мне лицо, и последним папа - в широкополой шляпе, под которой трудно было что-либо разглядеть. Мы были скованы страхом от сознания того, что наша жизнь висит на волоске, и только в случае невероятного везения мы сумеем осуществить задуманное.
Эугения быстро завела нас в тесный вонючий свинарник, откуда по лестнице-стремянке мы поднялись на заваленный сеном чердак. Отверстие в полу закрывалось крышкой, помещение было настолько низким и тесным, что даже сидеть было невозможно - только перекатываться с боку на бок. В таком скованном положении мы провели около недели.
Ночью к нам поднималась Эугения. Она приносила еду и ведро для отправления естественных нужд, которое потом забирала и опорожняла. Мы даже не знали, какое на дворе время суток, когда вдруг поднималась крышка и появлялась Эугения. Она стояла на лестнице-стремянке, и только ее голова возвышалась над полом. Когда мы видели ее светлое лицо, белокурые кудри, голубые глаза, нам казалось, будто перед нами ангел.
- Вы наш ангел, - говорили мы ей со слезами.
- Не нужно плакать, - отвечала она. - Если бы я была на вашем месте, я бы тоже выглядела не лучше.
Ее ласковые, полные сострадания слова разрывали нам сердце.
- Я буду о вас заботиться столько, сколько будет нужно. Вы только не двигайтесь и не создавайте шума.
Через несколько дней мы услышали звуки выстрелов, сопровождавшие ужасную акцию, которая начиналась в гетто.
Евреи, которым уже было известно о том, куда отправляются транспорты, перелезали через забор и убегали.
- Сюда, сюда, быстрее, - шепотом говорила им Эугения и открывала деревянные ворота для телег и лошадей, рискуя при этом собственной жизнью.
Мы провели на чердаке около двух недель, когда наконец Эугения сказала, что можно спускаться вниз. После долгого лежания мы почти разучились ходить и шатались, как пьяные. Долгие часы мы наслаждались возможностью расправить члены. Мы сидели у Эугении на кухне и мама думала о том, как добраться до Скерневича.
Она попросила Эугению достать гроб, чтобы положить туда Фишеле, который отличался ярко выраженной семитской внешностью. И вот, на запряженной лошадью телеге мы двинулись «на похороны» в Скерневич. Возница, которого приставила к нам Эугения, был верным человеком и не задавал никаких вопросов. Возможно, он тоже являлся подпольщиком и выполнял порученное ему задание. Мы подозревали, что ему было известно о том, кто мы такие. Мама в своей вдовьей шляпе сидела рядом с возницей, а я, повязанная платком, рядом с гробом. Папы с нами не было. Когда мы расставались, Эугения сказала:
- Не волнуйтесь, я доставлю его к вам в Скерневич.
Мы сердечно поблагодарили ее и двинулись в путь - «на похороны», которые должны были спасти нам жизнь.
Телега неспешно двигалась вперед: на телеге гроб, возница и две женщины, мать и дочь, обе в траурной одежде. Обычно за гробом следуют родственники и священник, но с нами никого не было. Жалкая процессия. Мы едва дышали от страха и непрерывно молились о благополучном прибытии на место. Мы знали, что каждую секунду нас могут схватить.
Примечания
--------------------------------------------------------------------------------
[1] Репатриировавшись в Израиль, он сменил свою ашкеназийскую фамилию Либерзон на ивритскую Зив.
[2] «гееном» – Геенна Огненная
[3] «Авдала» («разделение») - церемония отделения субботы от других дней недели.
[4] см. главу «Историческая справка»
[5] см. главу «Историческая справка»
[6] Помещение на еврейском кладбище, где совершается обряд очищения умершего перед погребением.
[7] «Шива» на иврите означает «семь». В данном случае - семь дней траура по умершему. В течение этого времени ближайшие родственники покойного не выходят из дома.
* "Еврейская Старина", №2(77), 2013 г.